Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как это бывает и на других континентах, колония в своем развитии обогнала метрополию. Тургенев, Толстой, Достоевский – все это колонисты, которые своими текстами перенесли столицу литературы из Старого Света в Россию. Взяли все лучшее из тысячелетнего наследия и – go east!
Но неладно все в русском царстве, и время от времени власть и народ прорываются друг к другу, и тогда плохо чужеродцам. И писательские кости трещат в этих объятиях: либо умереть, либо выскользнуть.
В ХХ столетии наступили известные события. Туземное население вновь вернулось к привычному “литературному процессу”: сверху – приказы, снизу – молитвы. Одни “колонисты” вернулись на историческую родину, другим, кто остался, дикари вырвали языки.
Придуманный язык советской утопии и был телом ее существования. Придуманная мертвая реальность социализма существовала только в адекватном мертвом языке газет, телевидения и собраний. В 1990-х, когда вместе с режимом исчез обслуживавший его язык, лагерная феня поднялась вверх – и заполнила опустевшее пространство.
Опять власть и народ говорят на одном наречии и мочат чеченцев, да и всех, кто подвернется, в сортире.
Тоталитарное сознание сегодня живет в языке телевидения, где главный принцип ведения диалога – перекричать другого. Это язык газет, пожелтевших до рвоты. Это язык улицы, где мат стал нормой.
Язык русской литературы – ковчег. Попытка спастись. Круговая оборона. Островок слов, на котором должно быть сохранено человеческое достоинство.
Уехав из России, я потерял тот язык, который хотел потерять. Изменения в современном русском языке – это линька. Шерсть вроде другая, а окрас тот же, узнаваем до боли. Этот язык, призванный опускать, воспроизводит с каждым поколением русских мальчиков и девочек сам себя. Литературный язык сам по себе не существует, его нужно каждый раз создавать заново и в одиночку.
Оказавшись в Швейцарии, я прежде всего должен был понять, кто я и где я. Понять что-то для меня значит написать об этом книгу. Получилась “Русская Швейцария”. С помощью этой книги я через Швейцарию попытался понять что-то о себе и стране происхождения.
Эту книгу я не хотел писать, я хотел ее прочитать. Книга родилась из ощущения огромного количества дыр в швейцарском пейзаже. Горы и банки были на месте, но не хватало чего-то более существенного. Чужая страна останется чужой, пока не найдешь себе здесь родных и близких. Я стал искать Гоголя и Бунина, как бедный провинциал разыскивает в большом городе богатых родственников. Я просто собирал по крупицам, что было здесь с Толстым и Скрябиным, шел по следам известных художников и неизвестных путешественников, студентов и ученых, царей и революционеров, и у меня получалась история моей страны, моей России, которой нет. В этой моей стране поселились между строк и мои умершие родители, и все мои безымянные тамбовские предки, которые секли и были высечены, расстреливали и были расстреляны. Я хотел просто составить “литературно-исторический путеводитель”, а получился роман о русском мире – только в нем, в отличие от традиционного романа, непридуманные персонажи проживают свои непридуманные жизни, вернее сказать, придуманные не мной.
В книге мало реальной Швейцарии, речь идет скорее о каком-то странном одноименном образовании, которое существует в пространстве русского культурного сознания.
Из всех придуманных в России Западов есть самый придуманный – это карамзинский запад-рай. Его придумали в XVIII веке немецкие и французские учителя в русских поместьях в окружении рабов. И Карамзин, прилежный ученик, сделал символом этого Запада Швейцарию. Это он в своих швейцарских письмах, написанных в России, бросается на колени на берегу Рейна под Базелем и восклицает: “Счастливые швейцары! Всякий ли день, всякий ли час благодарите вы небо за свое счастие, живучи в объятиях прелестной натуры, под благодетельными законами братского союза, в простоте нравов и служа одному Богу?”
Этот “просвещенный” вариант Запада придуман от обратного. Если Россия живет по принципу “ты начальник – я дурак, я начальник – ты дурак”, то там – республика, равенство, выборы и проч. Если в отечестве “трудом праведным не построишь палат каменных”, то там праведный труд и приводит к своему домику “с аистом на крыше”. Если на родине тебе что-то принадлежит только до тех пор, пока кто посильней не захотел у тебя это отнять, то там частная собственность священна, и крестьянин может быть уверен, что его лужайка будет принадлежать его потомкам и через десять поколений.
Получилась книга о затянувшейся борьбе русских идей, о бесконечной отечественной разборке, о вечных баррикадах на улицах пресловутой русской души.
Когда возник вопрос о переводе “Русской Швейцарии” на немецкий, вдруг обнаружилось, что эта книга по-настоящему существует только вместе с моим русским читателем. Любая сказанная по-русски фраза ставит тебя на ту или иную сторону баррикад. А при переводе не то что ассоциации с аллюзиями исчезают – половина имен уже требует пояснений, и совсем непонятно: а где же баррикады? Можно перевести слова, но нельзя перевести читателя.
Чтобы построить свой русский литературный ковчег, нужно стать отшельником. Уйти. Неважно куда – в Альпы или в себя. Взять с собой только прожитый опыт любви и утрат и десять веков кириллицы.
Чтобы знать направление слов, нужны две точки, через которые можно провести линию движения. Одна точка – это все, что было написано до тебя по-русски, начиная со славянского перевода Писания. Вторая точка – это ты сам со всеми твоими потрохами и любимыми людьми.
Чтобы сказать что-то новое, нужно чувствовать в себе века традиции. Если где-то на электростанции нажать на кнопку, то в окнах городов замигает свет. Так в литературе, если написать слово, оно отзовется во всех уже существующих книгах, независимо от того, прочитал ты их или нет.
Литературная традиция – живое существо. Растение.
По стволу идут соки к веткам. XIX век – это ствол русской литературы. Потом разветвление. Каждое новое поколение писателей – листва, которая к осени опадает. Но некоторые побеги продолжают собой ветвь. И, в отличие от заоконной листвы, писатели могут сами выбирать себе ветку. Важно найти ту главную ветку, которая тянется вверх, которой дерево растет в небо.
Чехов. Бунин. Набоков. Саша Соколов.
В моих текстах я хочу связать западную литературу, ее достижения в словесной технике с человечностью русского пера. Джойс не любит своих героев, а русские писатели любят. Русский герой – Акакий Акакиевич. Хотя любить его совершенно не за что.
Слова – материал для дороги. Самой главной и самой далекой. На “историческую родину” – к началу начал. “В начале была любовь. Такой сгусток любви. Вернее, даже не любовь еще, а потребность в ней, потому что любить было некого. Богу было одиноко и холодно. И вот эта любовь требовала исхода, объекта, хотелось тепла, прижаться к кому-то родному, понюхать такой вкусный детский затылок, свой, плоть от плоти – и вот Бог создал себе ребенка, чтобы его любить: Ниневию”. Роман – это возможность найти дорогу к той самой перволюбви. Автор для героев – Бог. Читатель идентифицирует себя с героем. Если автор любит своего Акакия Акакиевича, которого и любить-то не за что, то и читатель чувствует, знает, что Бог – существует и любит его, хотя и не за что. Просто так. Как своего ребенка. Вот слова и нужны, чтобы вымостить дорогу к этому чувству.