Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да мне самому жаль его охуеть как, — сказал сержант. — Такие «сосиски» к нам прилетали, я их боюсь до сраной жопы. В небе-то их видишь, да не знаешь, где ебанет. Наша группа должна была заныкаться в стрелковых ячейках, понял? Занять позицию и быть на шухере. Как только каждая пара сбрасывала свой груз, они проскальзывали по ходу сообщения и ждали в траншее рядом с той, где я сидел. Ну вот, он был не больше чем за пятьдесят ярдов, и ему было хорошо слышно, что у нас в траншее происходит, а нам — что у него. И вот мы слышим, как эта хуевина приближается. Двое наших только скинули груз и рванули в окоп. А офицер, старший группы, полез в блиндаж отметиться. Прям на наших глазах и ебануло. В той нише были только мистер Клинтон да пара часовых, так прям туда и… Я чуть не проблевался, когда мы его на носилки укладывали. И еще до того, как ему дали морфия и унесли, он и говорит: «Я знал, что здесь получу. Знал!» Больше ничего не говорил, только это повторял. Еще одного парня зацепило на приступке ячейки, говорят, такое ранение, что его домой отправят. Прикол, да, как думаешь? Я про то, что он знал, что его тут пизданет.
— Не знаю, — задумчиво произнес Берн. — Почти у каждого такие предчувствия бывают, но не всегда же сбываются.
— А я прям знал, что меня пронесет, — сказал сержант. — Знаешь, никак не могу заставить себя не думать о мистере Клинтоне. Прикинь, он уже понимал, что ему уже пиздец, что все уже кончено. Конечно, было видно, как ему больно, пока ему не дали морфия, и он так стонал, и было видно, что заставляет себя не стонать. Не знаю, как сказать, но у него лицо поменялось, уже не было больше мрачным. Он знал, что ему точно пиздец.
— Вот, сука, несчастная судьбина! Это после того, как прошел всю Сомму без единой царапины, — проговорил Берн. — Так жаль его. Всякий раз, как я был с ним, случалось что-нибудь веселое, и такой он всегда был прикольный. И всегда к людям хорошо относился, и всегда держал себя в руках, неважно, был ли на коне или оказался в нокауте, вроде как бы одновременно и шуткует с ними, а в то же время командует. Ты обращал внимание, какой у него был правильно-тихий голос? Ему не нужно было орать, чтобы его услышали.
— Да, все ребята его любили, — согласился сержант. — А людей не одурачишь. Знаешь, попадется иногда офицер наглый и крикливый, гоняет ребят, потом еще накажет и зашагает прочь, уверенный, что заставил их Бога бояться. Ага, щас! Он думает, его уважают. А они всего лишь думают, что на нем ремень Сэма Брауна[52], и, обезьянничая, носят шнурок на поясе. Ребята не прочь немного позабавиться. Ох и отличный парень был мистер Клинтон, все мы его любили. Ты знаешь, по мне, так в некоторых из нас побольше Бога, чем у священников, которые читают нам проповеди. Мы готовы рискнуть, вот и все. Ну что же, человек есть человек. Будь он прав иль не прав, но если полон дурацкой уверенности, что прав, может с ней и оставаться. И что с того, что тебя ухлопают? Все равно когда-то придется помереть. При такой жизни ты можешь рискнуть хоть рукой своей, а иногда, бля, и чем побольше. Многие треплются о том, что война, мол, пустое дело, а я вот не уверен, что совсем уж пустое дело. Думаю, они это для красного словца болтают. Возьми любого из парней, не из этих молодых, а из стариков, кто не хотел в армию и не шел, пока не зацапали. Эти говорят, что война — до жопы глупая трата времени, говорят, что не должно быть войн. Как будто такие базары делу помогут. А пошлют их в штыковую атаку, винтовка наперевес да пара гранат, а перед ними здоровенный ганс, и хрен они будут думать о ценности жизни какого-то там пидора. Так? Хрен тебе! Собственная шкура, вот о чем они будут думать. Это то, что называется «принципы». Половина из тех, кто дома сопли размазывал, будут драться, как крыса, загнанная в угол. Такая у людей натура. Да почти всякого, даже самого задроченного труса можно заставить сражаться, если правильно подкалываешь его. А мы разве не так? Мы что тут, за компот стараемся, за семь сраных шиллингов в неделю? Мне по хую всякая такая сознательность, но у меня есть самоуважение.
Берн высоко ценил точку зрения сержанта Тозера, поскольку видел в его словах логику, даже если сержант отходил от темы. Жизнь была полна опасностей и окутана тайнами, и война обостряла у людей чувства опасности и таинственности: солдат, как и святой праведник, может написать собственный трактат de contemptu mundi[53], и разница между ними будет лишь в том, под каким углом и с каким чувством он взирает на окружающую реальность.
Дальше задерживаться он не мог, нужно было возвращаться в канцелярию, чтобы пробыть там до тех пор, пока не начнутся рапорты старших офицеров батальона. Тогда ему придется покинуть помещение и, как обычно, устроиться в теньке и покурить в одиночестве. Он мало с кем говорил, только со связистом, который иногда мог шепнуть ему что-то или, нацарапав записку на клочке бумаги, подвинуть ее по столу, чтобы Берн мог прочесть. Единственным, кто вызывал в нем интерес, был адъютант. В тот день, только придя в канцелярию, Берн собрался отнести бумаги одному из ротных офицеров и, выходя, столкнулся с ним в дверях. Берн отступил в сторону, давая дорогу, и встал по стойке «смирно». На лице офицера он заметил усталость и тревогу и почему-то ощутил симпатию к нему. Весь день он то и дело бросал взгляд в его сторону и каждый раз видел, что офицер все так же сидит на своем месте, ничего не делая, подперев рукой подбородок и уставившись в никуда. Его молодое и довольно симпатичное лицо было растерянно и полно тревоги, на нем читались отголоски мрачных дум. И все знали, о чем были эти думы. Время от времени штаб-сержант отвлекал его от этих мыслей рутинными вопросами, и тогда он оборачивался с видом усталой покорности и регулировал проблему, а затем некоторое время суетливо занимался своими