Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изделия из непрочного оленьего меха хороши с точки зрения сохранения тепла. Но кто бы знал, как трудно правильно выделать шкуры, пошить из них одежду и обувь на разные случаи жизни и времена года, как сложно содержать их в порядке, когда их надо чинить, чинить и чинить, и ведь все это — женское дело, не дело пастуха и охотника. А какая женщина из нынешнего круга моих знакомых могла бы взять на себя такой труд? Что она умеет, чтобы справляться с такой работой? Женщины Севера приучаются к ней с раннего детства, так же как мужчины — к охоте, следопытству, воспитанию собак и оленей, к тонкостям пастушеского искусства. Стать пастухом и следопытом в таком возрасте, как сейчас у меня, нечего и думать. Во-первых, нигде не достать нужного для учебы наставника, которым у северян обычно становился отец, а чаще — умудренный опытом дед. Во-вторых, зрение, слух, обоняние, вкус — все это уже притупилось и не позволит ухватывать нюансы очертаний следа, запаха, звуков, вкусовых ощущений, которые помогают успешно решать «северные головоломки». И, в-третьих, упущена самая подходящая физическая форма для успешной работы организма в экстремальных условиях Севера, где просторы невероятно огромны, а удобных путей для передвижения нет никаких, разве что снежный наст зимой.
Что же мне остается делать на природе? Охотиться понемногу на беспечную, неосторожную или глуповатую дичь? Ловить рыбку, когда она сама лезет на крючок? Собирать ягоду в сезон? Стрелять водоплавающих во время массового перелета и одиноких оленей, отбившихся от стад? Наверное — так. Дает ли все это в совокупности достаточное пропитание — трудно сказать. Наперед это не может быть известно вообще, да и год на год, конечно, не приходится. В принципе доступным для меня может быть только одно занятие — писанина, зависящая, конечно, от воли и ума, но сильнее всего от такой мимолетной вещи, как вдохновение.
О смысле данного занятия тоже не мешало бы подумать по-новому, взглянув на дело с другой стороны. Писать в затворничестве, в отдалении от людей, я буду только для себя. Не исключено, однако, что написанное может быть полезно и интересно для тех, от кого я по собственному желанию собираюсь удалиться. Дойдут ли до них в целости и сохранности мои созданные в одиночестве труды — один Бог знает. Но даже если дойдут и какой-то неведомый доброхот опубликует их, присоединив к ранее изданному, много ли это послужит пользе людской и, главное, долго ли будет служить?
Пушкина и Лермонтова мы читаем с восхищением и на благо нашим душам уже полтора века, Чехова и Джека Лондона — примерно век. Только Шекспира читаем около пяти веков и, а возможно, будем читать еще лет двести. А дальше? Какое-то время — иногда очень долгое — сохраняются одни имена с краткими аннотациями по поводу сделанного ими. В таком объеме мы знаем, например, Еврипида, Аристофана, Овидия, Конфуция, Ду Фу. Один Гомер выпадает из общего ряда: переводы «Илиады» и «Одиссеи» еще в обиходе, еще в чести. Кто сейчас может похвастать, что читает Веды, знаком с философией Гераклита, Пифагора, Платона, Аристотеля, Спинозы, Канта, Гегеля? Кто читал Монтеня и Ларошфуко? Или Ломоносова и Циолковского? И как тогда такой фигуре, как Глеб Кураев, рассчитывать на долгую жизнь своих произведений? Какой срок отмерен его лирике, сотканной из таинственной материи, рожденной пребыванием в диких местах и в одиночестве? Кому через двадцать-тридцать лет будет интересно, как открывали залежи полезных ископаемых нещадно эксплуатируемые геологи для их последующей разработки заключенными ГУЛАГа?
И что отсюда следует? Только то, что считать пользу для других главным предназначением творчества не следует. Да, польза может быть и для посторонних. Но главное в творчестве — это польза для самого творца. Его успех измеряется степенью постижения самого себя и своего отношения к Богу. Он доказывает свою пригодность узнавать и создавать, наперед зная, что за одним сданным как следует экзаменом последует другой, — и так будет продолжаться неведомо сколько раз, прежде чем Высшая Инстанция аттестует его «за весь курс» и присвоит какое-то новое, более высокое звание. Каково оно, это новое звание, наперед не известно. Ясно только, что обладание им обяжет делать еще больше, чем прежде.
Казалось бы, с чего это мне говорить о Боге, о Высшей Воле, вызывающей коловращение миров и перемены во всем Мироздании, если я четыре пятых прожитой жизни о Боге не думал и не помышлял, поскольку охотно принял в детское еще нутро вдалбливаемое всем суждение, что Его нет, потому что Его не может быть? Мол, природа существует сама по себе и в Нем не нуждается. У нее свои законы, она их выработала, она их выполняет. Но с самого начала мне казалась подозрительной способность природы к самоорганизации: сама выработала разумные законы, сама потом стала их выполнять. Человек ведь тоже часть природы, поскольку объявил сам себя ее венцом. Ладно, пусть венцом. Но, открывая законы естества, разве он не постигал, что всего-навсего уясняет для себя некое творение Другого Разума, значительно (не то слово!) более мощного? Этот Разум явно предпослал природе и всему мирозданию невероятно мудрые и прекрасные законы, — настолько прекрасные, что, лишь отчасти познанные людьми, они поражают их своей глубиной. Чем больше я исследовал природу и как геофизик, и просто как мыслящий наблюдатель, подмечающий кое-какие связи, тем меньше у меня оставалось сомнений относительно невозможности самоорганизации материи и невероятной, непостижимой для людского ума сложности самоорганизации природы. Чего ни коснись — законов ли небесной механики, биологических законов, законов поведения человека, — везде проступала мыслеоснова глобального разума, каким способен обладать только Создатель.
В церковь меня мои открытия не направили, поскольку не церковь обратила меня к этим истинам. Меньше всего я мог себе представить, что выполнение ритуалов способно открыть мне больше, чем я мог бы узнать из тесного общения с природой, созданной Богом прежде любых церквей. Ощущение единства с природой позволяло мне понимать, что и сам я — хоть и маленькое, но все же творение Божье. Посещение церкви во мне такого чувства не рождало.
Многие из тех, кого я знал, воспринимали природу как Храм Божий, и именно эти люди старались, находясь в ней, вести себя, как паломники в священном месте, а не как толпа мародеров в неохраняемом