Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бедняжка! – вздохнула Анна Николаевна.
В антракте Ваня собирался уходить, как Ната остановила его и позвала пройтись в фойе.
– Ната, Ната! – раздавался голос Анны Николаевны из глубины ложи, – прилично ли это будет?
Ната бурно устремилась вниз, увлекая за собой Ваню. Перед входом в фойе она остановилась у зеркала поправить свои волосы и потом медленно пошла в еще не наполнившийся публикою зал. Штрупа они встретили: он шел в разговоре с тем же молодым офицером, что был в ложе, не замечая Смурова и Наты, и даже тотчас вышел в соседнюю проходную комнату, где за столом с фотографиями скучала завитая продавщица.
– Выйдем, страшная духота! – проговорила Ната, таща Ваню за Штрупом.
– С того выхода нам ближе к месту.
– Не все ли равно! – прикрикнула девушка, торопясь и почти расталкивая публику.
Штруп их увидел и наклонился над фотографиями. Поравнявшись с ним, Ваня громко окликнул: «Ларион Дмитриевич!»
– Ах, Ваня? – обернулся тот. – Наталья Алексеевна, простите, сразу не заметил.
– Не ожидала, что вы здесь, – начала Ната.
– Отчего же? Я очень люблю «Кармен», и она мне никогда не надоест: в ней есть глубокое и истинное биение жизни и все залито солнцем; я понимаю, что Ницше мог увлекаться этой музыкой.
Ната молча прослушала, злорадно смотря рыжими глазами на говорившего, и произнесла:
– Я не тому удивляюсь, что встретила вас на «Кармен», а тому, что увидела вас в Петербурге и не у нас.
– Да, я приехал недели две.
– Очень мило.
Они стали ходить по пустому коридору мимо дремлющих лакеев, и Ваня, стоя у лестницы, с интересом смотрел на все более покрывавшееся красными пятнами лицо Наты и сердитую физиономию ее кавалера. Антракт кончился, и Ваня тихо стал подыматься по лестнице в ярус, чтобы одеться и ехать домой, как вдруг его обогнала почти бежавшая Ната с платком у рта.
– Это позорно, слышишь, Иван, позорно, как этот человек со мной говорит, – прошептала она Ване и пробежала наверх. Ваня хотел проститься со Штрупом и, постояв некоторое время на лестнице, спустился в нижний коридор; там, у дверей в ложу, стоял Штруп с офицером.
– Прощайте, Ларион Дмитриевич, – делая вид, что идет к себе наверх, проговорил Ваня.
– Разве вы уходите?
– Да ведь я был не на своем месте: Ната приехала, я и оказался лишним.
– Что за глупости, идите к нам в ложу, у нас есть свободные места. Последнее действие – одно из лучших.
– А это ничего, что я пойду в ложу: я ведь незнаком?
– Конечно, ничего: Гольберг – препростые люди, и вы же еще мальчик, Ваня.
Пройдя в ложу, Штруп наклонился к Ване, который слушал его, не поворачивая головы:
– И потом, Ваня, я, может быть, не буду бывать у Казанских; так, если вы не прочь, я буду очень рад всегда вас видеть у себя. Можете сказать, что занимаетесь со мной английским; да никто и не спросит, куда и зачем вы ходите. Пожалуйста, Ваня, приходите.
– Хорошо. А разве вы поругались с Натой? Вы на ней не женитесь? – спрашивал Ваня, не оборачивая головы.
– Нет, – серьезно сказал Штруп.
– Это, знаете ли, очень хорошо, что вы на ней не женитесь, потому что она страшно противная, совершенная лягушка! – вдруг рассмеялся, повернувшись всем лицом к Штрупу, Ваня и зачем-то схватил его руку.
– Это занятно, насколько мы видим то, что желаем видеть, и понимаем то, что ищется нами. Как в греческих трагиках римляне и романские народы XVII-ro века усмотрели только три единства, XVIII-й век – раскатистые тирады и освободительные идеи, романтики – подвиги высокого героизма и наш век – острый оттенок первобытности и клингеровскую осиянность далей…
Ваня слушал, осматривая еще залитую вечерним солнцем комнату: по стенам – полки до потолка с непереплетенными книгами, книги на столах и стульях, клетку с дроздом, параличного котенка на кожаном диване и в углу небольшую голову Антиноя, стоящую одиноко, как пенаты этого обиталища. Даниил Иванович, в войлочных туфлях, хлопотал о чае, вытаскивая из железной печки сыр и масло в бумажках, и котенок, не поворачивая головы, следил зелеными глазами за движениями своего хозяина. «И откуда мы взяли, что он старый, когда он совсем молодой», – думал Ваня, с удивлением разглядывая лысую голову маленького грека.
– В XV-м веке у итальянцев уже прочно установился взгляд на дружбу Ахилла с Патроклом и Ореста с Пиладом, как на содомскую любовь, между тем как у Гомера нет прямых указаний на это.
– Что ж, итальянцы это придумали сами?
– Нет, они были правы, но дело в том, что только циничное отношение к какой бы то ни было любви делает ее развратом. Нравственно или безнравственно я поступаю, когда я чихаю, стираю пыль со стола, глажу котенка? И, однако, эти же поступки могут быть преступны, если, например, скажем, я чиханьем предупреждаю убийцу о времени, удобном для убийства, и так далее. Хладнокровно, без злобы совершающий убийство лишает это действие всякой этической окраски, кроме мистического общенья убийцы и жертвы, любовников, матери и ребенка.
Совсем стемнело, и в окно еле виднелись крыши домов и вдали Исаакий на грязновато-розовом небе, заволакиваемом дымом.
Ваня стал собираться домой; котенок заковылял на своих искалеченных передних лапках, потревоженный с Ваниной фуражки, на которой он спал.
– Вот вы, верно, добрый, Даниил Иванович: разных калек прибираете.
– Он мне нравится, и мне приятно его у себя иметь. Если делать то, что доставляет удовольствие, значит быть добрым, то я – такой.
– Скажите, пожалуйста, Смуров, – говорил Даниил Иванович, на прощанье пожимая Ванину руку, – вы сами по себе надумали прийти ко мне за греческими разговорами?
– Да, то есть мысль эту мне дал, пожалуй, и другой человек.
– Кто же, если это не секрет?
– Нет, отчего же? Только вы его не знаете.
– А может быть?
– Некто Штруп.
– Ларион Дмитриевич?
– Разве вы его знаете?
– И даже очень, – ответил грек, светя Ване на лестнице лампой.
В закрытой каюте финляндского пароходика никого не было, но Ната, боявшаяся сквозняков и флюсов, повела всю компанию именно сюда.
– Совсем, совсем нет дач! – говорила уставшая Анна Николаевна. – Везде такая скверность: дыры, дует!
– На дачах всегда дует, – чего же вы ожидали? Не в первый раз живете!
– Хочешь? – предложил Кока свой раскрытый серебряный портсигар с голой дамой Бобе.
– Не потому на даче прескверно, что там скверно, а потому, что чувствуешь себя на бивуаках, временно проживающим и не установлена жизнь, а в городе всегда знаешь, что надо в какое