Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот – стыд. Как это нормально, как это интеллигентно, как даже радостно порой – испытать стыд, не только за себя, как в этом случае, а за общечеловеческую халтуру, за ироническое попустительство, которое в особо крупных размерах может приводить к торжеству любого сорта зла.
Но восставать против таких вот невинных проделок могут только сумасшедшие или троглодиты. Зато стыд – двигатель прогресса на уровне личности каждого из нас. Стыд мучает, но и освобождает. Не надо бороться с такими убогими общественными организациями, очень сомнительно, что можно сильно улучшить их суть, а вот не вступать, не ходить «в собрание нечестивых» – ради бога! Как говорил вождь пролетариата, «прежде, чем объединяться», надо с кем-то там – решительно размежеваться. Ну невозможно сейчас порядочному человеку участвовать!
Надо только фиксировать уметь, что испытываешь ты стыд, и стыд этот, в конечном счете – за себя. Почаще надо вспоминать пионерскую комнату тем, кто знает, что это такое.
При всем бесправии, многовековом бесправии, которое царило в русских деревнях, как это ни парадоксально, но в деревне больше признаков наличия гражданского общества, чем в городе, потому что там людей мало, все друг друга знают, и человек смотрит на себя хоть в какой-то степени глазами соседей, даже если трубы горят и приходится у этих соседей, а у кого еще, украсть банку меда, чтобы продать и опохмелиться. Но даже при совке, при всей казенной нищете и десятикратной нищете деревни, в деревенском детском садике и кормили лучше и так не халтурили в отношении детишек, как в городе. А ты только попробуй, к тебе Надька придет и морду начистит в тот же день, еще и днем забежит, посмотреть, что там да как.
Но главный вывод сделан – не стоит безоглядно экстраполировать борьбу добра и зла далеко за пределы своего сердца.
Вот наш широко известный и горячо любимый всем прогрессивным человечеством Антон Павлович Чехов все надежды возлагал на просвещение. Как с ним не согласиться! Только ведь просвещение – это медленный процесс и все ему мешает.
Наш сказочный национальный герой Илья Муромец тридцать лет и три года сиднем сидел прежде, чем начать совершать подвиги. Нам очень свойственно стремиться организовать дело так, чтоб сперва отдохнуть как следует, а уж потом, если ничто не помешает… Мне кажется, что сейчас в настоящий исторический период наш народ отдыхает после своей страшной страницы, отдыхает как земля под паром. Что сейчас ни посей, разумное, доброе, вечное… – нет, не надо, пусть поспит этот прах и поразлагаются пусть токсины – под мелким дождичком, естественным путем.
Другой наш уже реальный национальный герой великий полководец Кутузов долго-долго отступал, Москву отдал Наполеону, а потом разгромил его в пух и прах. Нам еще не пора в наступление.
Скит
Скит надо заслужить, мать вашу так. Это как же надо аккуратно, даже стерильно, жить, чтобы ничто тебе не воспрепятствовало – удалиться! Не обрасти никакими моральными и физическими долгами, никого на себе не волочь, никого не бросить! Это ж надо кошки не иметь, не только вовремя родителей закопать, детей не завести, никого не содержать, никому не помогать выжить. Или что – просто всем сказать – Бог вам поможет, дорогие, прикрыть дверь квартиры, полной беспомощных инвалидов и убыть по зову своего одинокого духа – в казарму для оного? Потому что, кроме как шагнуть из окна, – «выхода нет», как пишут в метро.
Скит – это где? В глухой тайге? В пустыне? Так там уже, поди, везде есть хозяева и пресловутая инфраструктура. Или махнуть в хороший климат якобы для независимости от непогоды. Поселиться инкогнито у бабы Клавы, желательно «в глухой провинции у моря», и скромно энд замкнуто жить на умыкнутые у вышеупомянутых оставленных инвалидов, детей и зверей средства к существованию. Может быть даже понемногу зарабатывая – делая что-нибудь для тех, на кого изначально насрать, – на чужих, о которых есть, кому позаботиться, кроме тебя. Ну, типа, пусть мертвые хоронят своих мертвецов, а мы пока свалим, а там, если понадобится, подработаем, помогая хоронить посторонних мертвецов. Такая настойчивость, такая настойчивая, прямо-таки онтологическая потребность в дезертирстве, предательстве наводит на мысль, что это чуть ли не закономерная стадия роста, фаза развития одинарного божьего создания. Ибо человек – один. Если бы это не было бы так, то он уже рождался бы каким-нибудь двойным или тройным.
Собственно, все мысли – либо непосредственно, так сказать, от Бога, либо от столкновения с угловатыми фрагментами мира божьего. Обо что мы ударяемся, царапаемся, от чего нас выворачивает ежедневно, чему мы завидуем, не понимая пути достижения того же, – о том мы и поем.
Раздражитель. Вот, наука сумела дать универсальное и одновременно раскрывающее суть явления определение любому впечатлению. Вообще, печаль еще и в том, что практически, кроме науки, и то, в очень малом ее отсеке, никто и ничто не противостоит дикарству и язычеству. Ибо вера так обросла «магическим ритуалом», что не замечать этого впредь и впредь – трудно. Конечно, иногда хочется смириться именно таким, выгодным, способом, чтобы пустить инстинкт самосохранения попастись на новом пастбище, хотя бы временно, чтобы не умолк. На всякий случай. Ну, как наложить мораторий на смертную казнь только ради того, что могут вскрыться новые обстоятельства, может вдруг найтись настоящий убийца, чтобы не умереть никому, так сказать, зря. Вера ведь, вообще, главным образом – отказ жить и умереть зря.
Значит, по идее, особенно упорствовать в вере должны те, кто исключительно ценит факт своего существования, а ближе к Богу, очевидно, совсем другие, кто о себе меньше всего печется. Неувязочка? Да нет, просто лишнее и нелишнее указание, что не наша логика торжествует.
* * *
Всю жизнь человек обычный, нормальный, борется с собой, со своими наклонностями, со своими физическими недугами. К старости эта эпопея принимает упрощенную форму типа постоянного хождения к сапожнику с парой практически не поддающихся ремонту башмаков. В кабинете врача-сапожника решается в достаточно недоброжелательной и унизительной обстановке вопрос о целесообразности усилий и перспективах дальнейшей носки вконец стоптанного хлама – не важно, чем он был некогда. Да нет, ну а возьмите, например, переезд. Если вы не состоите в виду физической немощи, неряшливой бедности или врожденного аутизма – в секте МЕГАИКЕА, если вы слепы неокончательно, если вся ваша сила воображения не исчерпалась диваном ХРЮПУКА и сковородником ХАЛЯВУ, – представьте тогда себе хоть на мгновенье, что такое еще не остывшее брошенное жилье со всеми его многомиллионными завалившимися предметами и мелкими штучками, с письмами давно умерших, навсегда убывших, некогда драгоценных людей, с выцветшими справками, старыми незаконно выданными на руки анализами крови. А среди инструкций по применению уже давно сломанных и частично даже выброшенных бытовых приборов – вдруг раскроется ваш табель за 5 класс и выпадет непонятно откуда крошечная фотография на первый паспорт. Да нет, писать об этом так же почти щекотно и невыносимо из-за необъятности материала, как и пытаться совладать с ним в реальности: выбросить, уложить «по смыслу», уложить кучей на потом, примерно так же, как эту кучу перевезти, чтобы на новом, условно новом месте, в новой усугубленной тесноте запихать этот компот буквально коленом в какую-нибудь узкую щель – до следующего катаклизма – смерти, ремонта, переезда. Как быть? Как быть в те редкие мгновенья, когда мы действительно вручную решаем судьбу хотя бы так называемых неодушевленных предметов, но все же – улик, неопровержимых, пока их не отнесешь на помойку, улик нашего временного пребывания на свете.