Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты эту детскую игрушку никому не показывай. Комедию развел!
— У меня свидетель.
— Жулик он, а не свидетель.
— Прыгунов? Жулик. Но и свидетель.
Начальник нахмурился.
— От твоей политики у меня холецистит разыгрался. Ты не лезь в политику!
— Это не политика вовсе.
— Самая что ни на есть политика! Смотри: с огнем играешь!
Этого высказывания начальства Комов не понял и со всё той же горячностью продолжил:
— Тут и без политики дело опасное. Вы материалы о происшествии у бензоколонки читали?
— Да это вообще фуфло какое-то! Сказки о Дюймовочке.
— Там вещдок приложен.
— Это вещдок по-твоему? Вещдок — это знаешь что?..
"Топор окровавленный, конверт с героином…"-успел Комов про себя предвосхитить мысль Копалыча, прежде чем тот сказал:
— Молоток со следами мозгов, спичечный коробок с алмазами…
Копалыч внушительно помолчал, а потом укорил:
— И вообще: что за малохольность, не можешь найти какого-то паршивого профессора!
— Он продал квартиру и выписался.
— Так найди, где прописался.
— Нигде не прописался.
— Может, ты еще скажешь, что он исчез?
— Для нас пока исчез. Снимает где-нибудь угол по-тихому…
— Квартира-то у него ничего была? — поинтересовался Копалыч.
— Ничего. На улице Фотиевой.
— Надо же! Уважали науку… Огреб он наверное за нее…
— Я думаю, он ее продал, чтобы иметь средства на эксперименты с… — Комов запнулся, но, служа истине, завершил:-со своими зверьками.
Копалыч снова нахмурился.
— Ты этими тварями всех затерроризировал! Уже из правительства запросы пишут…
— Значит, дело вправду серьезное, — рискнул предположить Комов, которому стало ясно, откуда в лексиконе начальника взялось слово "политика".
— Это еще выяснить надо: серьезное ли… — пробурчал Копалыч. — Прекращай розыск своего лауреата премии надкушенной булки и переключайся на прапорщика с индусом. А то не знаю, чего начальству докладывать. Не буду же я ему про зверьков излагать! Загонят кое-что… по самое "не хочу". Точнее, загонят мне, а я — тебе.
М-да, непросто порой уйти от начальника, не расплескав гордость.
— Яков Павлович! Дайте еще дней десять! Есть уже зацепки.
— Три дня, — отрезал тот.
— Так ведь завтра суббота!
— Хорошо. Начинай считать с понедельника. И помни мою доброту… На рубку "Спартака" с "Аланией" в воскресенье идешь?
Алексей Комов виновато потупился.
— Нет, Яков Павлович. В театр иду, на "Трубадура" Верди.
— М-да… Ты у нас известный звукоман. А у меня в балете всегда почему-то спина чешется.
— "Трубадур" — опера, Яков Павлович.
— Невелика разница… — Копалыч спохватился и поправился:-Театр — штука хорошая. Отдыхай. По выходным я тоже люблю немного распустить шнурки…
После знакомства с Икарией на Алексея иногда стало нападать странное состояние, когда в туалете он не мог оторвать взгляда от стремительного водоворота в чаше унитаза. Воображение помимо воли рисовало, как по тысячам труб в эту же минуту несется поток такого же крем-брюле, сливаясь в центнеры, затем в тонны. И он думал: куда они мчатся? и кто их поджидает там? И тогда Алексей чувствовал огромную благодарность к тому, кто их там поджидает, за то, что этот кто-то находится на своем посту и не позволяет Комову захлебнуться в этом всем…
Ничем не защищенные пространства Икарии с утра обдувал неласковый, без пяти минут осенний, ветер. Жестокая природа напоминала, что скоро бумажные сокровища надо будет добывать из-под снега.
Иван Алексеевич Петросорокин присел на аккуратно сложенную кипу отсыревших газет. Он только что обнаружил относительно свежий номер "Известий" и теперь осторожно расклеивал страницы.
Придерживая загибающуюся под ветром бумагу, он стал читать. Глава комитета по имуществу разбазарил имущество… лесничий вырубил лес… критики признали книгу "Мастурбация у древних греков" самым значительным произведением полугодия… Судя по всему, мир за пределами свалки не собирался меняться к лучшему.
Иван Алексеевич поежился от холодка, щекочущего его нежное тело бывшего интеллигента, укрытое лиловой кожаной курткой — вполне пристойной, но, к сожалению, женской. Аккуратно, словно свежевыстиранную наволочку, он сложил газетный лист несколько раз, поднялся с мокроватого сиденья — и вздрогнул так, как давно уже не вздрагивал.
Перед ним стоял человек в глухо застегнутом френче мышиного цвета, прямой и бессловесный.
Впрочем, Петросорокин тут же распознал седой ежик и другие знакомые черты профессора Цаплина.
— Ну ты меня и напугал, Арнольд! Вылитый Мефистофель!
Цаплин усмехнулся.
— Я и есть Мефистофель.
— Значит… тебе удалось? — то ли спросил, то ли констатировал Петросорокин, теребя себя за пальцы (видно, руки мерзли).
— Ого! Ты что-то слышал? В этой дыре? (Цаплин принюхался к пряным запахам помойки)
— Я тут рою газеты, некоторые даже читаю, представь себе. Пресса как всегда распускает слухи, толком, конечно, ничего не поймешь. Но мне почему-то показалось…
— Тебе правильно показалось.
— А как только я тебя увидел — сразу догадался. Как ты, кстати, меня нашел?
Цаплин снисходительно засмеялся.
— У меня везде есть глаза.
— Твои зверечки?
— Это уже не зверечки.
— Не зверечки?
— Послушай! — Цаплин ухватил его за лацкан и притянул к себе. — Не притворяйся, что ничего не понимаешь! Они совершеннее нас с тобой. Наша генетическая информационная система испорчена сладкими сказочками про справедливость и добро. Я не хочу работать с человеческим материалом. Создание человека стало нарушением законов природы. Бог или демиург не зря решил устроить потоп, но в последний момент пожалел экспериментальное животное, сделанное в нарушение законов природы, им же самим, кстати, устроенных, и оставил несколько экземпляров. Это была ошибка. Потом, опомнившись, одним примером хотел всех усовестить. То-то было смеху, когда этим именем зажигали костры инквизиции!.. Были и другие попытки, но никто не понимал, что они изначально обречены. Только у моих подопечных получится стройное прагматичное общество — а только прагматичное общество может быть счастливым. Я скрестил разум со здоровыми инстинктами грызуна. Я не оставил им такие саморазрушительные свойства, как способность к музыке, литературе, философии…