Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Распопова знала, как нужно себя вести (с мальчиками и учителями – первых задирать или игнорировать, вторым угождать и беззастенчиво льстить), что нужно надевать на уроки физкультуры и трудового обучения.
– У каждой девочки обязательно должна быть чёрная майка и чёрные чешки, – говорила она безапелляционно.
Сама Распопова очень любила в одежде тёмные цвета, любила сливаться с осенними сумерками на выходе из школы, любила быть как все.
Она и была как все, проводник затурканного коллективного бессознательного, главной доблестью считавшего правило «не высовывайся!». Распопова постоянно высовывалась, но только когда не видели старшие. Объясняла Дане про то, что чёрная майка – основа всех основ.
Дана дико комплексовала, так как ничего подобного у неё не было. Как назло, не подбиралось. Ни чешек, ни дешевой хлопчатобумажной майки, просила ведь маму, купи-купи, обязательная форма, но у мамы свои представления о прекрасном, кризисы среднего возраста и постоянная занятость на производстве. Ну-ну.
Хотелось плакать. Несправедливость зашкаливала. Начинала расти грудь. Пошли месячные. Мальчики проходили мимо. Никто не давал списывать.
В каждом классе есть такие особые ребята, практически незаметные на уроках и, тем более, на общих фотографиях. Себе на уме, тихони, исчезающие потом в неизвестном направлении. Начинающие существовать только после школы. Только постфактум?
Дина, заикающаяся левша со скобками на зубах, веснушек – как ромашек на лужайке (ангелы расцеловали, а что толку?), эксклюзивный экспонат кунсткамеры, разумеется, не для этих широт предназначенный.
– Знаешь, мы все не для этой жизни, – говорил ей долговязый учитель рисования, единственная школьная отрада и невоплотившаяся первая любовь, – мы все идём из золотого века…
И Дана пыталась представить золотой век, обошедший её, закончившийся до её рождения. Она почти смирилась с ролью гадкого утёнка, не желая для себя ничего особенного, особого. Однако внутри бродило столько сил, столько воли, что Дана менялась, продолжала развиваться незаметно для себя. Постепенно обгоняя последних и первых. Правда, уже потом, в другой жизни, сжатая пружина распрямлялась постепенно. Постепенно приходило ощущение правоты и уверенности. Теперь всего этого в ней плескалось в избытке.
И именно на это и подсел теперь Гагарин.
90
Как-то в газете Гагарин прочитал, что в одном британском зоопарке самец фламинго принял камень за яйцо и упорно его высиживает. Эти фламинго – очень упорные и заботливые отцы. Обычно они покидают потомство лишь на час в день, так что теперь вся его жизнь посвящена камню.
91
Кризис среднего возраста – это не когда от тебя тёлка ушла и по службе не повысили. Ты страдаешь не из-за того, что происходит (тёлка ушла, на работе сложности), а из-за того, что не происходит. Всё, что с тобой происходит, оказывается неважным, просто тебе не хочется просыпаться, потому что ты заранее знаешь всё, что произойдёт – сегодня, завтра, на следующей неделе, в будущем году.
92
Отчего это советские пионеры, собираясь в пионерский лагерь, всегда стремились взять с собой новый, нетронутый тюбик зубной пасты? Не сговариваясь. Неписаное правило. Словно бы хотели там, за городом, какую-то новую жизнь начать. Жизнь длиною в месяц.
Вырваться и оторваться. Для Олега подобный обычай казался избыточным, лишним, для него обычная жизнь никогда не делилась на участки, она продолжалась, неизбывная и долгая, как река. Да и денег у родителей всегда было мало, не до зубной пасты, глупости всё это.
93
Девяностые начались для поколения Олега Гагарина на два года позже – с Барселонской Олимпиады. Телевизионные заставки, красочное открытие-закрытие, фонтанировавшее идеями, но главное – диск записанного Фредди Меркури и Монтсеррат Кабалье оптимистического и гуманистического гимна жизни и миру во всем мире. Объединительная «Ода к радости», почти ведь девятая Бетховена.
Потому что олимпийский стадион на горе Монжуик казался неправдоподобно далёким; затиснутый в экран телевизора «Горизонт» со смещённым цветовым центром ясности, он напоминал сказочку из чужой жизни. А пластиночка – вот она, вещь, тут, рядом. И даже переписанная на магнитофонную кассету, она не теряла натурального волшебства, мягкого, как тающий пломбир за 20 копеек.
Барселона! Как много в этом звуке для сердца русского слилось! Никогда еще не дышалось так легко и свободно, никогда еще ожидания не были такими светлыми и радужными.
Все как-то совпало: подъём, ощущаемый в стране, твоя собственная молодость и идеализм в отношении западных демократий. Большая история закончилась, автор умер, но дело его живет, перманентно прирастая интеллектуальным потенциалом. Деррида в каждой книжной лавке, Дэвид Линч по телевизору. Ешь не хочу. Главное – чтобы был аппетит. А аппетит был…
На рубеже веков всегда так… К Олимпиаде в Барселоне либеральная цивилизация достигла своего ослепительного пика мощи и красоты музыки, которую написал для нее смертельно больной Меркури.
Он и умер-то как знак того, что праздник закончился, наступили будни, детство кончилось. Очень символично умер, да. Когда маятник качнулся в другую сторону.
Еще не было ни 11 сентября, ни Нового Орлеана, ни взрывов в Мадриде, Лондоне и Москве. Наконец, не было «Норд-Оста» и Беслана. Ельцин представлялся милым дедушкой Морозом с новогодней открытки. Ещё не ввели евро и Интернет существовал в зачаточном состоянии. Человеческий разум казался могущественным и безбрежным. То, что называется «научной картиной мира», ещё существовало и переживалось по полной программе без трещин и подкопов под рациональное основание знания.
Чуть позже маятник качнулся в другую сторону, но память об этом прерванном полете осталась. Солнечная и космополитичная Барселона для меня до сих пор – лучший город земли. На горе Монжуик с видом на Саграда Фамилиа, между олимпийским стадионом и фундасио Хуана Миро, я оставил свое сердце. Мы все оставили. Даже если кто и не был. Потому что стоит зазвучать первым аккордам с той пластинки, и ты словно подключаешься к Интернету, который связывает тебя со «своими».
Люди, родившиеся в конце 60-х годов ХХ века, а также в первой половине 70-х, возможно, – единственное поколение, которое сформировалось в той, прежней жизни, однако сохранило силы и активно осваивает жизнь новую. Когда детство-отрочество-юность прошли при большевиках, когда перестройку встретили на пороге физической и интеллектуальной зрелости и вошли в новый век на пике своей формы. С равным рвением осваивая капитализм и компьютер.
Родись ты чуть раньше или чуть позже, тонкий баланс внутреннего соотношения был бы нарушен: чуть больше советского, как у тех, кому за сорок («дворники и сторожа», воспитавшие эзотеричных восьмидерастов), или же, наоборот, чуть меньше («кто такой дедушка Ленин? Он как Пушкин, да?»), и ты принадлежишь уже совершенно к иной формации.