Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь моя, что я сделал с тобой!
Национальность, пятый пункт?
Когда наши танки вошли в Прагу, я был чех. Когда пролилась кровь в Вильнюсе, я был литовец. А кто я по любви к Достоевскому, Толстому, Чехову, Пастернаку, к городам, белым, с булыжными мостовыми…
В казарменной столовой, до войны еще, работала девушка неземной красоты. Я думал: за кого такая может выйти замуж? За генерала? После войны попал в Подольск, где была тогда наша казарма. Решил сходить, посмотреть на нее, постылую. Вижу: из проходной с тяжелой кошелкой выходит — кажется, она! Но опухлая, совсем пожилая, уставшая уже навсегда. Решился, спросил — глупое, а что умное придумаешь. Что-то вроде: «Как жизнь?» А она ответила деловито, грустно: «Жить надо…»
Когда начнутся мысли о том, что пора бы уже, — вспоминается это: жить надо…
В школе я знал, что Фрейд — это что-то неприличное. Потом оказалось, что Фрейд — это человек и даже как бы философ. Не вполне нормальный, что ли? Такая философия, по слухам, что несуразность просто бросается в глаза. Это я знал, когда его у нас даже не печатали. А теперь вышла его книга «Психология бессознательного». Раньше бы почитать ее лет на сорок!..
Рюккерт: «До чего нельзя долететь, до того надо дойти, хромая».
Еще в школьные годы я увидел два спектакля Мейерхольда. Оба очень мне не понравились. «Лес» Островского был нарочи тым и претенциозным в сравнении со спектаклями Малого театра по тому же Островскому. Там спектакли исторгали слезы, а здесь — зачем-то качели, зеленые парики… А «Дама с камелиями» — холодный, пустынный, вообще непонятно ради чего. Читал некоторые выступления Мейерхольда в печати. Это были речи азартного, нетерпимого к инакомыслящим коммуниста. А молодые революционные массы и в то же время изощренные театралы были одержимо преданы ему.
Понял я это неинтересное и чуждое много лет спустя в работах другого режиссера — Юрия Любимова. Спектакль «Борис Годунов» по пьесе завершается словами: народ безмолвствует. В Театре на Таганке фольклорный ансамбль Покровского поет безмолвие. Это — сегодняшнее мейерхольдовское поднимает нас над тяжким, искаженным, проникающим в наши дома, в наши души.
Осташков, Великие Луки, Кострома, Минск, Прибалтика — родные места. Вот Франция (Эйфелева башня), Италия (неореализм), Норвегия (Кнут Гамсун), Испания (Дон-Кихот), Япония («Я вовсе не болен и спать мне не хочется тоже»), Зурбаган (А. Грин), в вас побывать не довелось.
Ответственность перед народом. Ответственность перед прогрессивной интеллигенцией. Скольких погубила эта чрезмерная ответственность. Театр Шекспира «Глобус» работал, по нашим понятиям, безответственно. Срепетировал спектакль за две недели, актеров забросали гнилыми яблоками. Они расстроились, выпили. Стали репетировать другой спектакль, опять же за две недели. «Гамлет».
Году, примерно, в пятьдесят шестом мы получили наконец комнату, полуподвальную, семиметровую на троих. Окно выходило в темную подворотню.
Как-то мне позвонили из Союза писателей.
— Из Москвы приехал Назым Хикмет, хочет вас посетить. К вам высоко подниматься? У него больное сердце.
— Ко мне, — говорю, — спускаться.
Это был легендарный турецкий поэт-коммунист, бежавший из тюрьмы на лодке в Советский Союз.
Высокий, рыжий, красивый, войдя в комнату, он сказал:
— У меня в Турции камера была больше.
Когда мне удается выпить сухого вина, то, вернувшись домой, я разговариваю с женой грустно, серьезно, обратясь в сторону. Но жена откуда-то знает. Тогда я стал разговаривать, не дыша. Но она откуда-то все равно знает. Что делать?
Дейл Карнеги: «Чтобы предотвратить беспокойство и усталость, старайтесь трудиться с энтузиазмом».
В Доме культуры им. Первой пятилетки должен был состояться спектакль с участием Карцева и Ильченко. Но Карцев забо лел, спектакль перенесли, а желающим предложили получить деньги за билеты обратно. Но не сейчас, а в любой день. И вдруг люди из зрителей превратились в разгневанную толпу. «Деньги сегодня! Деньги сейчас!» — требовали они. Это было как-то не по-человечески, по-звериному. Я пошел в буфет, попросил выпить (тогда можно было). И здорово охмелел. А по дороге домой, в троллейбусе сложилось подобие стиха.
Простите, простите, простите меня.
И я вас прощаю, и я вас прощаю.
Я зла не держу, это вам обещаю.
Но только вы тоже простите меня!
Забудьте, забудьте, забудьте меня.
И я вас забуду, и я вас забуду.
Я вам обещаю, вас помнить не буду.
Но только вы тоже забудьте меня!
Как будто мы жители разных планет.
На вашей планете я не проживаю.
Я вас уважаю, я вас уважаю!
Но я на другой проживаю. Привет!
Когда, в начальные годы, я слушал в Парке культуры и отдыха армейский духовой оркестр, исполнявший увертюру к «Тангейзеру» или «Итальянское каприччио», мне представлялось, что я взбираюсь на что-то неприступное, бьюсь с чем-то неясным. Теперь, слушая по радио необыкновенный симфонический оркестр под управлением необыкновенного дирижера, — я представляю руки на клавишах, или смычки скрипок, или блеск труб — никуда не взбираюсь, ничто мне не противостоит. Только всего лишь…
Да ведь глупо мучиться уже! Как будто сто лет жить осталось!
Как будто сто лет жить осталось!
Это теперь заклинание такое. Иногда помогает.
Старший мой сын Володя перед отъездом в Америку так и не видел своего младшего сводного брата Алешу. Тот жил у своей мамы, которая умерла молодой. И вот, недавно, приезжает из Стэнфордского университета Володя (на какой-то научный симпозиум) и с ним жена Лена. И вот, эта жена Лена проводит с Алешей целые дни на кухне, я уж советую ей хотя бы походить по родному городу — она ни за что, — говорит, что ей с Алешей интересно. Володя же в свободное время начал заниматься с ним чем-то научным. Теперь Алеша с утра стоит у окна, ожидая его возвращения с симпозиума. Я сказал об этом Володе, он говорит! «Ого, это ответственно, надо подучиться». А потом я понял: они полюбили Алешу, им представлялся он как бы довольно взрослым сыном. И Алеша полюбил их. И они стали уговаривать нас, чтобы мы отпустили Алешу жить в Кали форнию, там он будет учиться и так далее. И мы решили, как многие сейчас решают, — главное, детей куда-то отправить. И вот он скоро должен поехать.
Когда Алешина мама умерла, ему было пять лет. Только через полгода я решился сказать ему об этом.
— Алеша, тебя не удивляет,