Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— За каким чертом приплетать сюда соцреализм? — перебил Суханов. — Я говорю об искусстве! Искусство — это не общность целей и не благородная миссия. Это выражение души художника, его индивидуальности, его титанического стремления возвыситься над обыденностью, сказать новое слово, извлечь неожиданный, загадочный, яркий самородок красоты из-под смутных наслоений нашего бытия, заметить бесконечное в повседневном — настоящее искусство снисходит на нас как счастливое откровение, воспламеняет все наше существо! А твои средневековые богомазы ставили перед собой лишь прикладные задачи, послушно иллюстрировали несколько замшелых банальных тезисов о вечности маленького человека. Раздавленные бременем своего же собственного кредо, «блаженны нищие духом», они никогда не шли на риск, никогда не преступали границ, никогда не старались коснуться новой, доселе нетронутой струны нашей души…
Он умолк, чтобы перевести дыхание, и сам удивился той внезапной страсти, что звенела в его голосе: он был застигнут врасплох неодолимым желанием, которое, вдруг пробудившись, целиком им завладело, — желанием нарушить молчание долгих лет, выпустить на свободу потаенные мысли о том, что когда-то он принимал ближе всего к сердцу, — и быть понятым. Троюродный брат, как он заметил, смотрел на него с выражением, близким к изумлению, и даже забыл донести до бороды очередной ломтик яблока. Молчание ширилось в воздухе, как расплывающееся по ткани пятно.
Наконец Далевич сморгнул, вернул ломтик яблока на блюдце и зааплодировал с театральным возгласом:
— Браво, Толя! Слышу речь художника, а не критика, и уж тем более не критика из журнала «Искусство мира»! Ценю твое красноречие, но никак не могу разделить твоего пренебрежения к «границам» — так ты, кажется, выразился? Я согласен, что искусство не должно чураться исканий, но, по моему скромному убеждению, искусство достигает величайших высот именно тогда, когда его искания ограничены его же пределами. Не тот художник гениален, который отметает старые традиции и с головой бросается в неизведанную, ошеломляющую и, возможно, бессмысленную пучину, а тот, который, творя в определенных рамках, бережно приоткрывает нам шоры на вершок-другой, чтобы мы увидели свое отражение в слегка искривленном зеркале, нашли двойное дно в самых привычных вещах или двойной смысл в самых затертых словах — короче говоря, отряхнули залежи пыли с нашего мира, — а художник тем самым помогает нам подняться вместе с ним на более высокую ступень бытия. Вот почему Шагал, с его обманчиво-простой, детской вселенной, где обитают летающие скрипачи, зеленолицые влюбленные и загадочно улыбающиеся коровы, всегда будет на голову выше Кандинского, с его ледяными водоворотами цвета и утонченными абстрактными композициями, невзирая на блистательное новаторство последнего.
— Сомнительный аргумент, — задумчиво произнес Суханов. — Не видишь ли ты парадокса в том, что художники, идущие мелкими шажками, оказываются более великими, нежели те, которые совершают гигантский скачок?
— Я лично считаю, что парадоксы будоражат мысль, особенно в тех случаях… Господи, что это, неужели десять часов? К сожалению, Толя, придется отложить наши дебаты до следующего раза — я должен зайти к одному знакомому, который мне помогает в сборе материала… А еще лучше — давай сходим к нему вместе, а? У Олега богатейшая коллекция икон. Пойдем, вы с ним вволю наговоритесь о средневековой живописи. Как ты на это смотришь?
Суханов собирался провести весь день за письменным столом, потому что на следующее утро нужно было сдавать злосчастную статью о Дали, которая так и не продвинулась дальше первого предложения.
— А в самом деле, почему бы и нет? — сказал он беспечно, смахивая крошки с колена. — У меня как раз образовалось немного времени.
Казалось, лето ушло из Москвы на цыпочках, пока никто не смотрел. В сером рассеянном свете сумрачного осеннего дня замоскворецкие улицы стали унылыми и неприветливыми. Ветер гнал по тротуару процессию желтеющих листьев с примкнувшими к ним обертками от мороженого и редко взмахивающими крыльями газетных страниц.
Трусцой поспевая за Сухановым, Далевич продолжал говорить мягким, убедительным тоном:
— Можно пойти еще дальше и сказать, что в конечном счете гонения только на пользу искусству. Между прочим, твой Дали придерживался именно такой точки зрения. Возьми, к примеру, человека с усами — в обычных обстоятельствах ничего в нем интересного нет, согласен?
— Э… да, — отвечал Суханов, не вникая.
Из ниоткуда прилетела старая театральная программка и прильнула к штанине его брюк. Он нагнулся, чтобы ее поднять, безразлично пробежал глазами («Мертвые души» в Малом театре — скомканный обрывок чьего-то давно минувшего вечера) и отпустил. Программка, бешено приплясывая, понеслась через дорогу.
— Да, но если какой-нибудь тиран запретит всякую растительность на лице, то найдется изобретательный человек, который ухитрится отрастить себе тайные усы — хотя бы на лодыжке, и это уже будет интересно, правда? Так что в некотором смысле ограничения на творчество и в самом деле могут, как видишь, стимулировать создание более интересных или, по крайней мере, новаторских произведений искусства. Конечно, в России ограничения и правила насаждались всегда — будь то церковью, самодержавием или партией — и оттого являлись составной частью любого творческого процесса; возможно, по этой причине…
— Далеко еще? — перебил Суханов.
В течение последних пяти минут он с нарастающим недоумением спрашивал себя, с какой стати его понесло в гости к совершенно чужому человеку — к собирателю икон, ни больше ни меньше — в такой напряженный, чрезвычайно напряженный день.
— Почти пришли, — жизнерадостно заверил Далевич. — Вот сюда, в подворотню, а там через проходной двор. Так вот, как я говорил, возможно, отчасти по этой причине наша земля всегда рождала гениев с такой поразительной периодичностью. Хотя, положа руку на сердце, за последние пять-шесть десятилетий…
Низкая арка в облезлой стене увела их от суеты Большой Ордынки на узкую тропу, где щебетали невидимые птицы. Справа тянулся неказистый одноэтажный флигель; слева появилась игрушечная церквушка, полускрытая высокими пурпурными цветами, покачивающимися на ветру. Суханов в удивлении остановился. Он сотни раз вместе с толпой спешил по ту сторону стены, но никогда и не подозревал о существовании этого тихого уголка, тенистого, влажного и грустного, как щемяще-нежная акварель Левитана, а впрочем, Москва таила немало таких забытых, запущенных уголков, ссыльных напоминаний о другой жизни.
На потемневшей одноглавой церквушке не было креста.
— Надо же, какая старина, — заметил Суханов, разглядывая барельефы диковинных зверей на некогда белых стенах. — Четырнадцатый век, похоже?
Далевич предупредительно взял его под локоть, направляя дальше по тропинке в неухоженный двор, окруженный низкими, обшарпанными строениями.
— Представь себе, нет, храм совсем новый, — с готовностью объяснил он. — Построен в псевдорусском стиле по проекту некоего Алексея Щусева в начале века. Раньше здесь был женский монастырь, основанный великой княгиней Елизаветой Федоровной в тысяча девятьсот, если не ошибаюсь, восьмом году. Естественно, вскоре после революции обитель прикрыли, августейшую основательницу живьем сбросили в шахту, а что до Щусева, то Щусев весьма преуспел: построил и мавзолей Ленина, и усладу глаз — гостиницу «Москва». История архитектуры, как, полагаю, и всякая история, богата на такие причуды судьбы, верно? Ага, вот и дом Олега, он здесь снимает… Толя?