Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поморгал, потер виски. Ему стало ясно, что он не высыпается, что от неурядиц последних дней мысли его сделались размытыми и неопределенными, как акварели, забытые под дождем; и тут же им овладело желание завалиться на диван с той или иной книжонкой, чтобы на волне бессодержательной болтовни какого-нибудь беллетриста уплыть в сон без сновидений. Немного подумав, он вспомнил, что начал читать — скверный перевод абсурдного западного романа, опубликованного в дефицитной серии «Зарубежная фантастика», распространяемой исключительно по подписке, с параноидальным, несимпатичным главным героем, перекочевывавшим из тела в тело, — одним словом, пустое чтение именно такого рода, какое он предпочитал после изнурительной умственной акробатики рабочего дня. Однако по пятам за этой мыслью пришла другая: книга осталась там, где он бросил ее пару дней назад, — на прикроватной тумбочке в спальне.
Выскользнув в коридор, он нерешительно помедлил перед узкой полоской света, пробивавшейся из-под двери. Поговорить с Далевичем после их неудавшейся утренней вылазки ему было недосуг, а перспектива объясняться в такой поздний час с малознакомым, непомерно учтивым человеком, одетым, скорее всего, в пижаму и, по всей вероятности, уже полусонным, ему претила. Вздохнув от досады, он так же, на цыпочках, пошел обратно, по пути заглядывая в слабо мерцающую пещеру неосвещенной гостиной и отмечая, что Нинино постельное белье лежит аккуратной, нетронутой стопкой в изножье дивана.
Удивительно, какие длинные нынче спектакли…
Хлопнув дверью кабинета более энергично, чем входило в его намерения, он принялся хмуро оглядывать свои книжные полки, и тут взгляд его упал на толстый красный том с золотыми буквами на корешке, наполовину похороненный под бумагами на письменном столе. Ах да, разумеется — это были сказки Гофмана, которые подсунула ему Ксения перед походом в Большой театр. Он совершенно про них забыл. Балет «Коппелия», по ее словам, был создан по мотивам новеллы «Песочный человек»; она посоветовала ему ознакомиться. Для своего возраста Ксения была чрезвычайно начитанна и уверена в своих суждениях, порой слишком резких; сказать по правде, в последнее время ее интеллектуальная заносчивость затрудняла их общение, тем более что она не скрывала своего полного презрения к его работе. Несколько лет назад, переживая период увлечения античной мифологией, она в каких-то примечаниях откопала для него прозвище, которое, к его досаде, выдержало все последовавшие бури ее взросления. Она называла его Цербером по сей день. Как она однажды объяснила, древний Цербер, этот устрашающий трехглавый пес, охранявший царство мертвых, пожирал не только души умерших, стремившиеся вырваться обратно к свету дня, но и живых людей, которые делали попытки спуститься в преисподнюю.
— Подходящая метафора для советского искусства, для печальной участи любого художника, в ком еще теплится живая душа, и для критика — вершителя его судьбы, не так ли? — без улыбки сказала ему родная дочь, которой тогда только-только исполнилось пятнадцать…
Вот ведь парадокс, подумал он, сдерживая горький смешок: из двух его детей младшая полностью отторгала все, чем он занимался, а старший — старший не только принимал, но и готов был использовать такие средства, которые сам он считал аморальными. В задумчивости он взял со стола том Гофмана и взвесил на ладони. Если прочесть эту сказку, то хоть будет о чем поговорить с Ксенией за завтраком.
С первой же страницы стиль показался ему напыщенным, с переизбытком выражений, равносильных заломленным рукам и слезным взорам; герой постоянно сетовал, как и полагается занудливому романтику, что «мрачное предчувствие страшной, грозящей ему участи стелется над ним подобно черным теням облаков». Но как-то незаметно Суханов увлекся историей юноши, которого с раннего детства преследовал образ таинственного Песочного человека. Когда он был мальчиком, его мать, что ни вечер, упоминала приход Песочного человека как незатейливую метафору сна, с приближением которого у детей слипаются веки, словно запорошенные песком, но в воображении Натаниэля Песочный человек вырос в чудовище, воровавшее у людей глаза, — и он верил, что чудовищем этим был не кто иной, как Коппелиус, жутковатый местный адвокат. Когда годы спустя Натаниэлю повстречался иноземный торговец очками, как две капли воды похожий на Коппелиуса из ночных кошмаров его детства, его мирная жизнь превратилась в мучительный сон, полный зловещих предзнаменований, а ум его начал болезненно скатываться к помешательству.
Больше всего Суханов заинтересовался одним конкретным вопросом. Были ли странные происшествия, описанные в сказке, всего лишь галлюцинациями, проявлениями психической неуравновешенности главного героя — или же, наоборот, лишился ли тот рассудка в результате странных происшествий, которые были вполне реальными событиями, но которые, в силу некоего темного дара ясновидения, сродни творческому наитию гения, среди всех его друзей и родных замечал он один? Увы, этому вопросу, похоже, суждено было остаться без ответа, ибо Гофман пошел на уступки мещанскому вкусу, не устояв перед соблазном одарить своих читателей счастливым концом. Попечениями близких Натаниэль оправился от своего недуга и, кстати получив свалившееся с неба наследство, решил переселиться в загородное имение вместе со своей давней возлюбленной. Сейчас воркующие голубки поднимались на башню городской ратуши, чтобы окинуть прощальным взором те места, где они жили, любили, горевали, и так далее, и тому подобное. Суханову стало скучно, и он начал клевать носом, как будто и у него веки запорошило песком. Зевая, он перелистнул страницу и одновременно протянул руку к лампе у дивана, чтобы с последним предложением выключить свет.
Последнее предложение он так и не прочитал.
На верху башни Натаниэля охватил еще один приступ безумия. Заметив в собравшейся у ратуши толпе адвоката Коппелиуса, он прокричал: «Хороши глаза, хороши глаза!» — и бросился через парапет. «Натаниэль с размозженной головой упал на мостовую», — прочел Суханов, и остановился, и выпустил книгу из рук. Убаюканный сказкой, он был захвачен врасплох — и с удручающей точностью поражен в самое больное место.
Долгую минуту он не двигался. Потом стал судорожно нащупывать сделавшийся вдруг неуловимым выключатель, а найдя, затопил глаза, мысли и душу темнотой. «…С размозженной головой упал на мостовую…» Его собственная страшная участь, как он и опасался, все-таки с ним поравнялась.
Возвращение отца из Горького ожидалось летом тридцать восьмого, но тщетно. Он нужен своему заводу, повторяла Надежда Суханова; но, по мере того как времена года перетекали одно в другое, уверенности в ее голосе поубавилось, и Анатолий стал замечать у нее в глазах мимолетное пугливое выражение, которое со временем в них поселилось. Несколько раз, неизменно по дням рождения, они с отцом перекрикивались сквозь треск телефонных линий. Голос Павла Суханова, преодолевая расстояние в четыреста тридцать девять километров, долетал до сына приглушенным и каким-то рассеянным, будто запылившись по дороге, но всегда довольно бодрым, а иногда даже с нотками нетерпеливой гордости — интонацией, для него новой.
Один такой разговор особенно запомнился Анатолию.
— Я вплотную приблизился к важному открытию, которое изменит весь ход развития авиации, — сказал сыну Павел Суханов, но в подробности посвящать не стал. — До поры до времени лучше об этом помалкивать, — загадочно говорил он, и Анатолий слышал, как его голос смягчает улыбка.