Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот слуга был отцом Оливии. Он хотел помочь и показал Грейс выход. Возможно, кто-то придет на помощь и ей.
Возможно… но она не собирается топтаться на месте и ждать.
Босые ноги шагают по полу.
Оливия Прио́р не из тихонь. Всегда, куда бы ни направилась, она старалась производить шум, отчасти желая напомнить людям: раз она не говорит, это не означает, что не может высказаться. А еще потому, что ей просто нравится плотность звуков, то, как они занимают пространство.
Но сейчас, ступая по особняку – не Галланту, – она притворяется тихой, безмолвной, маленькой. Сжавшись в комочек и затаив дыхание, Оливия крадется к центральному холлу, где пол инкрустирован скрещенными кругами.
Она поднимает взгляд, ища на парадной лестнице источник света, но его нет. Тусклое сияние словно разливается отовсюду, и дают его не лампы, а будто луна. Точно с особняка сняли крышу и вместо нее над головой подвесили пепельно-белую сферу.
Света хватает, чтобы видеть, но маловато, чтобы видеть четко. И все же даже в темноте ясно одно: дом разваливается. Не тихо угасает, медленно ветшая, подобно Галланту, нет. Этот особняк рушится прямо вокруг Оливии.
Мелкие трещины, что она заметила на той стороне ограды, отслаивающиеся обои и сырой потолок – здесь все это в разы хуже.
Половицы сломаны. В растрескавшейся стене щель – такая глубокая, что можно сунуть пальцы. В гостиной обсыпается камин, куски камня и штукатурка валяются на полу. Весь дом будто медленно распадается по швам на глазах. Словно один неверный шаг или легкий толчок может уничтожить все строение. Смотреть на это не страшно, а грустно.
Оливия не в силах избавиться от ощущения, что бывала здесь раньше. В каком-то смысле так оно и есть. Но обескураживает не только искаженное отражение другого дома. Дело во вкусе, или, возможно, запахе, чём-то не поддающемся определению, смутном ощущении воспоминания. В глубине души Оливии что-то говорит: «Да». Говорит: «Сюда». Говорит: «Ты дома».
Ужасающая мысль.
Она паутиной липнет к Оливии, та дрожит, отгоняя морок, и сворачивает в знакомый коридор: портретную галерею. Но тут нет ни рам, ни картин. Стены пусты, обои не отслоились, а содраны, будто когтями. Дверь в конце коридора распахнута, и на полу, поверженный и изувеченный, лежит старинный рояль. Словно ножки его подкосились, он рухнул и оставался там сотню лет, пока крышка не покорежилась, а клавиши не вывалились, будто зубы.
Ноги сами несут ее вперед, Оливия опускается на колени и кладет здоровую руку на сломанный инструмент. В голову приходит странная мысль о мышке и цветах, и Оливия прижимает ладонь к боку рояля, словно само прикосновение способно его воскресить.
Она ждет… Чего? Покалывания, холода, того, что рояль поднимется, вновь соберется из обломков и станет целым? Однако ничего не происходит. Как глупо, думает Оливия и убирает руку.
Поблизости дергается тень, и Оливия вскидывает голову. У эркера лицом к стене и саду стоит гуль. Из него будто вырван кусок, полосой стерто плечо и часть груди, но серебристый свет очерчивает оставшееся, и когда призрак поворачивает голову, у Оливии замирает сердце. Знакомое лицо. Она видела его в портретной галерее Галланта – это был самый первый портрет. Александр Прио́р.
Он смотрит на нее, а в глазах горит такая ярость, что Оливия, отшатнувшись, пятится из комнаты в коридор.
И там слышит это.
Не голоса и не музыку, но шелест движений. Призраки не производят звуков, а вот люди – да. Они порождают множество шумов самим своим существованием. Дышат, ходят, касаются предметов, все это создает звук – тот, что вы даже не замечаете на фоне чего-то более громкого, более звонкого – смеха или речи.
Оливия вытягивает шею, прислушиваясь: откуда-то доносится ритмичный стук и шорох движущихся в пространстве тел. Кажется, будто это ветер шелестит в ветках деревьев.
Она идет на шум по коридору, затем сворачивает еще в один и оказывается у двойных дверей бальной залы. Той самой, через которую прошла в другом доме, шлепая босыми ногами по инкрустированным полам.
Двери распахнуты, в окна льется серебристый свет полумесяца. Выглянув из-за створки, Оливия видит… танцоров.
Два десятка пар кружатся по зале, и сразу ясно: это не призраки. Не остатки изломанных тел, все их части на месте, они не застряли между тенью и светом.
Это люди. В тусклом серебристом сиянии они кажутся нарисованными серой краской. Одежда, кожа, волосы расцвечены одной бесцветной палитрой, и все же танцоры восхитительны. Оливия наблюдает за ними. Пары сходятся, кружатся, расходятся и сходятся снова, повторяя фигуры танца и все это время двигаясь в тишине.
Раздается стук каблуков мужских туфель и шуршание женских юбок по деревянным полам, шорох перемещающихся по зале тел, но музыка не льется, не слышно приглушенных разговоров между партнерами, только жуткий шепот танца.
И тут доносится первый настоящий звук: равномерный стук пальцев по дереву. Рука отбивает такт. Оливия прослеживает этот «тук-тук-тук» до постамента в передней части залы, где в кресле с высокой спинкой сидит человек.
Человек и не человек вовсе…
Он не призрак, но и на танцоров не похож. Те – словно серый набросок, он же – рисунок тушью. На нем плащ с высоким воротом, волосы черны, как влажная почва, кожа белесая, будто пепел, а глаза…
Его глаза.
Его глаза – безжизненные, молочно-белые глаза Смерти.
Тук. Тук. Тук. Тук.
Я пошла за стену.
Тук. Тук. Тук. Тук.
И встретила Смерть.
Тук. Тук. Тук. Тук.
Он постукивает пальцем, танцоры изгибаются и кружатся, и это дурманящее вращение так похоже на скульптуру в кабинете, которую привел в движение легкий толчок.
Человек, который вовсе не человек, выглядит древним, но не старым. Кожа не сморщенная, но тут и там она отслаивается, и под ней проступает гладкая кость, будто камень под облетевшим плющом. Теперь становится заметно, что некоторые части его отсутствуют – не тают в тени, как у призраков, а словно вырезаны.
Сустав пальца. Угол челюсти. В горловине рубашки дыра на месте ключицы. С каждой раны содрана кожа, но, похоже, он не страдает.
Ему просто… скучно.
Краем глаза заметив какое-то движение на постаменте, Оливия отрывает взгляд от незнакомца в кресле с высокой спинкой и понимает, что тот не один.
Его окружают три фигуры, такие же серые, как танцоры, но очерчены темнее, словно рисовальщик сильнее прижал руку к бумаге. Одежда их не похожа на наряды отдыхающей публики, они облачены будто рыцари, разделившие доспехи между собой.