Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лили сталкивалась, и не раз, с мнением, будто не надо ограждать детей от жестокого мира, будто бы не надо им лгать – притом что самих детей было бы неплохо научить лгать, в жизни пригодится. При этом, правда, подразумевалось, что детей надо научить лгать кому-то другому, а родителям, без сомнения, дети должны говорить правду. Лили подозревала, что эти родители сами сбиты с толку происходящим, и до сих пор жалела их, потому что у них не было внутри теплой искорки надежды, из которой можно вырастить древо новой лучшей жизни. Лили казалось, что людям, лишенным этой искорки, стремиться к лучшей жизни для себя и своих детей труднее, да и шансов, что жизнь вокруг таких людей будет улучшаться – немного.
Тем страшнее было потерять опору внутри себя.
Лили остановилась на переезде: ветер сметал сухой снег с открытых пространств, со шпал и рельсов, в сизое небо поднимались дымы печей. Кругом не было ни души, и такая тишина, что и закричи – звук задавит, точно ватой. Лили попыталась вспомнить вкус хлеба за завтраком, но не смогла. Тогда она попыталась вспомнить Петера. Глаза голубые, как небо – а может, это и было небо? Волосы как спелая рожь, но может, она просто помнит рожь? Может быть, это просто тоска по лету? Алые лепестки на белом снегу, на ступенях, на фартуке – ощущение Петера было где-то рядом. Он ускользал. Осталось только впечатление его присутствия.
Лили зашла на почту, но для нее ничего не нашлось. Попутно переговорила с почтмейстером – отцом Йозефа: тот служил в Польше, в охране какого-то спецпоселения, и писал домой пространные философские письма. Последнее его отец, водрузив на нос очки, торжественно зачитал Лили, пока на керосинке закипал чайник. Она почти не слушала, но следовало быть вежливой со стариком. Ей это немногого стоило.
Она часто бывала здесь, ей был знакома каждая афиша, каждый рекламный плакат, которыми почтмейстер оклеил свою контору. Женщины, кофе, автомобили, даже аэроплан – с пятнами и оборванными уголками. Невыметенные мухи между стеклами. Старик, видимо, надеялся, что из-за писем Йозефа она и ходит сюда. Никто же ничего не знал. Даже почтмейстер.
Ближе к вечеру нахлынувшая тоска стала почти невыносимой. Лили едва дождалась ежевечерних посиделок у бабушки: накрыли стол вязаной шалью, а лампу – другой, шелковой, с расписным узором, разлили чай и раздали карты. Все были спокойны, все – как обычно, изо дня в день. Сегодня, однако, от общей безмятежности Лили охватил неизъяснимый ужас, как если бы ее заперли в одиночестве в пустой комнате с белыми стенами. И одновременно сердце ее сжалось от невыносимой нежности к ним, делящим ее одинокое существование, словно в них одних и был смысл ее существования, смысл – и опора. Она умирала от любви к каждой морщинке на коже бабушки, к каждой тени у материнских глаз. Они и не знают, что вокруг их маленького домика лишь пустота, просвистанная стылыми ветрами.
− Я говорила нынче с матерью Михеля, − сказала мать, которая шила, пока они с бабушкой играли. – Она спрашивала, помнишь ли ты его?
− Михеля?
− Михель всегда был из твоих приятелей самым шустрым. Вернется – ему будет, о чем порассказать, как он летал над Африкой и что видел. Если вернется…
− При чем тут Михель?!
− Разве, − откусывая нитку, спросила мать, − не он твой избранник?
− Михель герой, но без гроша в кармане, − с улыбкой возразила бабушка, − ему только железными крестами с дубовыми щеголять, а Клаус Келлер к военной службе не годен, потому служит писарем в канцелярии и унаследует денежки отца, который очень даже разумно их вложил. Почему бы Лили не подумать об этом?
Кто-то сошел с ума. Лили совсем не понравились многозначительные улыбки на лицах бабушки и матери, к тому же тени на лице старухи легли так неудачно, так зловеще… Как будто втянули в круг ведьм, и их ритуал безвременья внезапно показался ей самоцелью, и ритуалу нужна была жертва. И Лили заставят ее принести? Потому что остальным-то терять… нечего? Они – уже?
− Я выйду замуж только за Петера – или останусь одна навек! – хрипло сказала она.
Мать и бабушка переглянулись с самым искренним недоумением.
− А кто такой Петер?
* * *
В ужасе и смятении Лили выскочила из дома, даже не застегнув пальтишка и безотчетно прижимая к сердцу руку, сжатую в кулак. Она не понимала, в своем ли она уме – или сошел с ума мир вокруг нее. В кулаке она сжимала свое воспоминание. Все, что от него осталось, все, что не растаяло. В ее сознании это выглядело как смятые алые лепестки, хотя, разумеется, никто их тогда не подобрал и не хранил с трепетом. Тогда казалось, что уж роз на их век хватит.
Она не нашла писем Петера. Писали ей все четверо: трое с фронта, а Клаус из своего министерства, где проходил альтернативную службу, но она нашла только три пачки писем − некоторые даже не распечатанные! Она поискала и в печи, но камин был чисто выметен, а топка вычищена. Стоя посреди кухни, Лили почти физически чувствовала, как мир уходит из-под нее. Кто-то предал ее – но кто? И могло ли быть так, чтобы ее не предали?
Куда она могла пойти, чтобы задать свои вопросы? Только к одному человеку. Метафизика в ее голове щелкнула и сложилась в мозаичную картинку, на которой только извращенный разум мог бы найти закономерности. Или вообще не разум. Едва ли сейчас Лили руководствовалась чем-то, кроме стука крови в висках и заданного им ритма.
Был один человек, которого никто никогда не принимал всерьез. Детьми они над ним издевались. Он считал себя богом и преподавал им музыку. Он сам был как дитя и совершенно не зависел от них, как бы они ни крутили пальцами у виска, как бы ни кривлялись ему вслед. Это было нелогично, но Лили в этом ее состоянии пошла бы искать помощи и у более одиозного существа − как Русалочка пошла в свое время к ведьме.
Органист открыл ей двери своего домика. Внутри было холодно, и он расхаживал по комнатам, обвязанный дырявой женской шалью, и совершенно не замечал собственной нелепости. Кружка горячего ячменного кофе у него, впрочем, нашлась, и это было то, что надо, пока Лили в