Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сделать это было непросто: на ощупь оказалось, что вся стена была покрыта так называемой шубой — заведомо неровным слоем цемента, похожим на сильную рябь на воде. В тюрьмах так часто заделывали стены — чтобы зэки не могли на них ничего писать и таким образом оставлять месседжи друг другу[33].
Это не помогало — и здесь, чиркая спичками, я рассмотрел сделанную карандашом надпись: «Леха Рыжий. Чапаевск. Ст. 102. Расстрел». Стояла и дата — 30 ноября 1979 года, так что осужденный за убийство Леха сидел здесь совсем недавно — ровно в то время, когда я был в КПЗ. Поелозив по стенам еще, я обнаружил целый мартиролог — разные имена и города, но все надписи оканчивались одинаково кратким «расстрел». Оказалось, эта камера служила еще и камерой смертников — до того, как их увозили дальше в тюрьму в Сызрани. Там они сначала долго дожидались решения кассационного суда, потом ответа на прошение о помиловании — ну и, в худшем варианте, смерти. В Сызрани их и расстреливали.
«Игнат. Зубчаниновка. Расстрел», «Роман. Тольятти. Расстрел», «Блоха. Серноводск. Расстрел». «Вован Лысый. Расстрел. Привет пацанам с Безымянки» — последняя запись была самой старой, ей был почти год, так что к этому времени Вован Лысый, по всей вероятности, слал привет пацанам с Безымянки уже с того света.
Увлеченный своим занятием, я не расслышал шагов за дверью, ключ стукнул в двери, она распахнулась неожиданно.
На пороге стоял эсэсовский офицер.
Иллюзия продолжалась ровно секунду — столько потребовалось глазу, чтобы привыкнуть к свету из коридора, на фоне которого фигура стоящего на пороге офицера казалась абсолютно черной, а форма эсэсовской.
Офицер был, конечно, советский — сходство возникло из-за высоких сапог и старомодных галифе. Впрочем, я тут же заметил, что офицер и на свету был очень похож на эсэсовца, какими их показывают в кино: худой, с военной выправкой и плотно сжатыми губами — к тому же блондин.
— Начальник режима учреждения ИЗ-42/1, подполковник Мальковский, — произнес он с интонацией киборга, после чего принялся меня молча рассматривать.
— Жалобы, просьбы есть?
— Нет, — я опешил. — Все нормально.
Киборг еще пристальней посмотрел на меня:
— Вопросы есть?
— Прогулка будет? — спохватился я.
— Из карцера не положено. Переведем — будет.
Тут что-то дернуло меня за язык:
— Можно не переводить? Меня здесь все устраивает. Будет прогулка — могу сидеть тут и дальше все следствие.
Мне показалось, что в глазах Мальковского появилось какое-то выражение, хотя расшифровать его я не смог.
— Ну, думаю, мы найдем для вас что-нибудь получше.
Аудиенция закончилась, дверь закрылась.
Потом я часто видел Мальковского, спрашивал о нем зэков и пришел к выводу, что, по всей видимости, он, действительно, был не человек. Никто не мог сказать о нем ничего определенного. Он никому не давал каких-либо льгот, очень редко удовлетворял даже те просьбы, которые существовали в рамках тюремного режима. С другой стороны, по сравнению со многими другими островами ГУЛАГа на самарском царили довольно вегетарианские нравы. Здесь надзиратели не устраивали периодических и немотивированных массовых избиений заключенных, как в Ростове, не травили их собаками, как в Новосибирске. Были или нет в ИЗ-42 / 1 специальные камеры — пресс-хаты, — где прирученные уголовники выбивали явки с повинной из подсаженных к ним арестантов, я так и не выяснил. Так что отсутствие свойств на поверку оказалось далеко не самым плохим свойством для тюремщика.
Мальковский не обманул, и где-то через сутки мент вызвал меня «с вещами» и повел наверх, на второй этаж, в коридор небольших камер — спецов. По дороге, наконец, выяснилось, какой сегодня день. Тут оказалось, что я пробыл в «крысиной норе» неполные пять суток — но ощущение было, что прошло как минимум дней десять.
Надзиратель запустил меня в пустую камеру под номером 47, и с порога я задохнулся — от света. Уже был вечер, но здесь было светло. Свет шел не из окна — закрытого, как обычно, зонтом. Он струился от лампочки, висевшей на шнуре под потолком. Светлым был побеленный потолок и стены — окрашенные синей краской лишь наполовину. Позднее выяснилось, что лампочка была не очень сильной, всего 60 ватт, но после подвала казалось, что вышел на солнечный берег моря.
Здесь было чисто и сухо, чистыми были цементный пол, стол и четыре пары двойных шконок. Шконки были хуже, чем в КПЗ. Если там ложем служил сплошной ряд досок, то тут оно состояло из нешироких металлических полос, между которыми зияли провалы. Спать предстояло на решетке. Предыдущие обитатели камеры оставили мне в наследство и свое ноу-хау для улучшения постели: на шконках был уложен в меру толстый слой газет.
По газетам определил, что обитателей вынули из камеры только сегодня. Лежавшая на столе газета была сегодняшнего числа. На ее полях вились какие-то бессмысленные узоры карандашом, и там же кто-то нарисовал портрет-скетч. Лицо с длинными волосами, прямой пробор, борода. Рисунок был довольно точен — это был Борис Зубахин.
На этом все встало на свои места. Камера 47 была камерой для «клиентов» КГБ. Ранее тут сидел Зубахин, где-то тут должны были быть и жучки. Оставалось только выяснить, с кем я должен был разговаривать, чтобы жучки могли что-то записать.
Ждать пришлось недолго.
Не прошло и часа, как дверь открылась и через нее, сильно хромая, проковылял новый заключенный. Внешне он был похож на дикобраза — разве что с более острым носом. Это был немолодой человек, почти старик, в помятом костюме и с теплым пальто подмышкой. Кроме пальто, он держал в руках еще два довольно больших мешка. Сходство со зверем происходило из-за жестких и необычно длинных для тюрьмы волос, зачесанных назад.
Он глянул на меня недобрым взором, что-то буркнул вместо приветствия и уселся на шконку, выставив несгибаюшуюся ногу вперед. Ни слова не говоря, разложил свои мешки и стал перебирать содержимое — большей частью еду. Потом уложил мешок с колбасой и маслом на подоконник, а сахар-печенье остались во втором. Его он положил себе под подушку — видимо, опасаясь, что я ночью могу что-нибудь украсть.
Только после этого он вперил в меня неприятный взгляд — который сразу напомнил земноводные глаза чекистов — и спросил:
— За что?
— Статья 190-1.
— А-а, — знающе протянул хромой. — Значит, диссидент?
— Диссидент, — ответил я и, чтобы не продолжать разговора, закрылся на шконке бушлатом с головой, в камере вообще-то было прохладно. Настроение было безвозвратно испорчено.
Хромой, однако, не унимался, он был явно разозлен чем-то — видимо, как раз переводом в эту камеру — и, наверное, считал, что я имею к его неприятностям отношение: