Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лёвочка же тем временем жил другими заботами. Его больше волновала «возня» с романом «Анна Каренина», который он никак не мог «спихнуть» с рук. Также его волновали банки, которые «лопались», и деньги, которые требовалось куда‑то перезаложить, финансовые расчеты с братом Сергеем, неурожай в Самаре. 30 октября 1875 года Соня родила шестимесячную дочку Варвару, не прожившую и дня. Роженица тоже находилась при смерти. Врач — терапевт В. В. Чирков поставил неутешительный диагноз: «воспаление в брюшине». Это состояние супругов Лев Николаевич впоследствии определит так: «страх, ужас, смерть, веселье детей, еда, доктора, фальшь, смерть, ужас». Действительно, дом в это время был переполнен гувернерами и гувернантками, то есть чужими, посторонними людьми, равнодушно воспринимавшими происходящее вокруг.
После воспаления в животе Соня долго не могла оправиться, лежала в постели, слушая стоны тетушки Пелагеи Ильиничны Юшковой, которая мучилась болями то в ногах, то в груди. Соню охранял образок Madonna della Sedia, висевший у ее изголовья. Шестнадцать дней она почти не притрагивалась к еде. Когда она болела, муж, «как всегда так бывало, чувствовал себя совсем здоровым», а после ее выздоровления готов был снова умирать из‑за жуткого шума в ушах. В это время он постоянно думал о смерти и мысленно перебирал людей, для которых его кончина могла бы оказаться тяжелой утратой. Лёвочка насчитал всего лишь двух таких людей — жену и брата Сергея. Он был измучен вечными страхами за близких, чувством вины перед братом за свои долги, которые ему было нечем вернуть, кроме как лесом, за счет которого они тогда жили и кормились.
Постепенно Соня приходила в себя. Ей помогли сборы семьи в самарское поместье. Именно они заставили ее подняться с постели. В таких случаях Лёвочка говорил, что «нет лучшего спасения от горя, как забота». Первобытные самарские степи, несмотря на засуху, действовали оздоравливающе на все семейство Толстых.
Когда бывало тягостно на душе, Соня непременно бралась за дневник. После смерти ее малышей ей стало невыносимо плохо. В таком состоянии ей не мог помочь даже дневник, требовалось что‑то иное, например, погружение в Лёвочкино романное зазеркалье.
Ей нравилось рассматривать себя в старинных венецианских зеркалах яснополянского дома. Но еще больше она любила себя разглядывать, находясь в царстве Лёвочкиных зеркал, в которых видела себя словно со стороны, отражаясь в его отражениях, где была более «всамделишной», потому что второе зеркало, искусство, всегда точнее первого, реальности. Сонина жизнь в момент переписывания романов протекала сразу в двух измерениях — в практическом, среди близких, и в художественном, среди воображаемых людей. Случалось, что одна вытесняла другую. Сейчас для нее наступала пора господства «второй реальности», становившейся все более привычной, ежедневно проживаемой.
Первая реальность теперь уходила на второй план. Погружение в Лёвочкину работу над «Анной Карениной» позволяло Соне оторваться от тяжелой, «невеселой» жизни, а заодно забыть и азбучные фразы — «Маша ела кашу» из скучнейшей мужниной «Азбуки», которую, так решила Соня, «пусть писарь переписывает». Яснополянская повседневная жизнь стала слишком гнетущей для нее, «не по силам», никак не хотела налаживаться, возможно, потому, что денег не хватало или из‑за того, что надоели монотонные занятия, вроде шитья панталончиков, платьиц, костюмчиков. Даже подаренный мужем в качестве награды за работу золотой наперсток не радовал. К тому же наперсток чуть было не украла гувернантка. Теперь тихая деревенская жизнь утомляла Соню своей монотонностью — чтение по — французски с Таней, игра на фортепиано с Илюшей, кройка лифчиков Лёле и воротничков Маше. Но главное заключалось, конечно, в том, что детская на первом этаже опустела, и Соня постоянно думала о том, кто же теперь из ее детей будет следующим в скорбном списке потерь. После смерти своих малышей она не находила покоя, потому что не могла философствовать, как муж, для которого детские смерти были сравнимы с «потерей мизинца» и воспринимались им с точки зрения собственного приближения к смерти. Так, хороня малыша Петюшку, Лёвочка впервые задумался о том, где будет похоронен он сам. А Соня, напротив, глядя на Таню, Лёлю и особенно Сережу, думала только об одном: кто из них может оказаться следующим? Теперь ей казалось, что смерть поселилась в ее доме и может поразить самого доброго и самого умного ее ребенка, например Сережу, который был для нее милее всех. Но рок нашел следующую «жертву» — девятимесячного малыша «Николушку», который умирал целый месяц, окончательно измучив свою любящую мать. Она снова переживала, уже в который раз, видя, как он бессмысленно хватался то за ложку, то за ее грудь, словно раненый зверек, а потом окоченел. Мальчик умер при Лёвочке, который сказал, как отрезал: «Такие дети, как Николушка, полные огня, не живут на свете». Она никак не могла забыть похороны ребенка, сопровождавшиеся зловещей вьюгой, срывавшей с ребенка венчик и кисею. А в их доме в это время полыхал пожар. Кто‑то забыл потушить горящую свечу перед образом, которая упала на нянину постель, после чего огонь перебрался на подушки, одеяло, спинку дивана. К счастью, с пламенем удалось справиться, но смерть не покинула их дом. Вскоре скончалась 80–летняя тетка Пелагея Ильинична Юшкова. Ее болезнь тянула Соню за душу, и она постоянно думала: «Когда это только кончится, и когда можно будет сорвать занавески с зеркал?!» Со смертью тетушек Т. А. Ергольской и П. И. Юшковой, как говорил Лёвочка, ушли последние воспоминания о его отце и матери.
Теперь Соня знала, что Бог давал ей гораздо больше, чем она у него просила. После тяжелых утрат он наслал на нее художественную «дурь», и она снова стала «настоящей писательской женой», смело разглядывавшей себя в мужнином зазеркалье. Переписывая «Анну», Соня опять почувствовала эту властную силу. Она сдернула занавески с яснополянских зеркал, чтобы вновь войти в параллельный мир, сотворенный гением по собственным законам, благодаря которым все оживало. Для смерти здесь не было места.
В семейной жизни была наконец снова достигнута гармония. Теперь Лёвочка мог заняться людьми воображаемыми, потому что его Соня была с ним рядом и душой и телом. Она расшевелила в нем писательские дрожжи, одарила своей горячей любовью. Только находясь с ней рядом, со своей Кити, он, как и Левин, был особенно силен, справляясь со всеми страхами. «Какое счастье быть дома, какое счастье дети, как я ими наслаждаюсь», — думал в это время Лев Николаевич, делясь размышлениями со своим alter ego, то есть с Левиным.
А Соня, переписывая роман, словно пролистывала собственную прожитую ею книгу жизни, в которой много нового узнавала о себе и о Лёвочке. Она припомнила, как эта история с романом только начиналась. В ту пору была еще жива тетенька Ергольская, которую с детской, трогательной теплотой и нежностью опекал Сережа. Как‑то он попросил мама дать ему что‑нибудь почитать вслух тетеньке, и она дала ему «Повести Белкина» «божественного» Пушкина, как называл своего любимца ее муж. Во время чтения Татьяна Александровна заснула, и сын оставил книжку лежащей на подоконнике в гостиной. Соня увидела ее, но поленилась отнести в библиотечную комнату. На следующий день Лёвочка во время кофе совершенно случайно заметил «Повести Белкина», почти механически пролистал их, но не закрыл — никак не мог оторваться, читал, попутно восклицая, что Пушкин — его отец — учитель. Пушкинская фраза «Гости съезжались на дачу» помогла ему написать начало романа о неверной жене и той драме, которая завертелась вокруг этого. После чтения Пушкина муж стал уверенно «пачкать чернилами руки».