Шрифт:
Интервал:
Закладка:
добавляю три яйца, 2 чайных ложки молотого имбиря, по щепотке мускатного ореха, корицы, кардамона и нежности;
2 чайных ложки разрыхлителя и 450–500 граммов муки, щедро сдобренной загаданными желаниями и капелькой светлой грусти.
Вымешаю пластичное тесто и вырежу формочками. Их у меня много, и полумесяцы, и звездочки, елочки и колокольчики, носки, снеговички и подковки.
Они будут печься в духовке и увеличиваться в толщине, но все равно останутся рассыпчатыми внутри – если не пересушить.
А пока остывают, я смешаю 100 граммов сахарной пудры с несколькими ложками воды, чтобы было не слишком густо и не слишком жидко, разложу по мисочкам и добавлю красителей. Если вместо воды взять свекольный сок, получается очень красивый красно-сиреневый оттенок. Морковный дает оранжевый, шпинатный – ярко-зеленый. Так я обычно пеку радужный хлеб, переплетая потом тесто в косичку. Но сегодня мне лень морочиться, так что просто беру магазинные. И когда печенье остывает, покрываю каждую фигурку глазурью и даю высохнуть.
Совсем забыла сказать, я ведь вчера купила небольшую елочку. То, что я встречаю Новый год в одиночестве, вовсе не значит, что у меня нет праздника. Как же без елки? Так что перед выпечкой в каждой печеньке я сделала дырочку пластмассовой соломинкой. Когда глазурь высохнет, останется только продеть серебристые ленточки в прорези, завязать и развесить на ветках.
Вот и праздник в дом пришел. И пусть в оконные рамы все так же дует ветер. Мне теплее сегодня, чем многим в этом мире».
XII
– Картина чистая, Арсений Сергеевич, сами видите. Я уже и заключение оформил.
Патологоанатом Савинов покусывал изнутри щеку, из-за чего его худое, с мелкими чертами лицо дергалось, как от нервного тика.
Холодно. В морге всегда стоит прохлада, которой как нельзя лучше подходит затертый эпитет «мертвенная», даже если температура воздуха не слишком отличается от той, что за дверью. Это, скорее, психологическое восприятие. Где еще разливаться неживому холоду, как не в перевалочном пункте смерти? Кажется, откуда-то издалека доносился звук неторопливо, убийственно издевательски капающей воды. Кап. Кап. Он имел глубинное смысловое сходство с женским всхлипом, но вполне может статься, все это звучало и длилось только в голове.
Гаранин видел. И не видел. Перед ним на металлическом столе с бортиками лежало тело, обмытое, нагое. Это тело было очень знакомым и в то же время – абсолютно чужим. Оно хранило на себе следы и печати того, что происходило некогда с его хозяйкой, но стало теперь совершенно отделенным от нее. Все эти келоидные рубцы от швов, разрезов и соединений, вживления штифтов и скоб…
– Все было напрасно, – едва слышно пробормотал сокрушенный Гаранин.
– Что? – не расслышал Савинов. Арсений мотнул головой, уперто и бессмысленно, как отмахивается от оводов корова на выпасе.
На бледной сероватой коже веснушки впервые казались инородными, как сыпь или крошка. Волосы при жестком и резком освещении утратили свою солнечную живость, покровы тела натянулись так, что ключицы, колени, скулы проступили четче, темный курчавый треугольник меж бедер казался утонувшим в водостоке грызуном, черты некогда миловидного лица заострились и исказились, вроде бы слегка, но в целом – до неузнаваемости. Это была уже не Саня Архипова, совсем не она. И не существовало в лежащем на секционном столе прозекторской женском теле ни достоинства, ни спокойствия, ни умиротворения, ни величия.
Не было вообще ничего. Так, Арсений никогда не любил цифру ноль, ибо она подразумевает абсолютное отсутствие. Пустоту. Ничто.
– Значит, все-таки сама…
– Да, – Савинов обошел стол и приблизился к Гаранину, так что тот учуял идущий от патологоанатома слабый запах беляшей, пожаренных на кубанском масле. – Асфиксия от повешения. Странгуляционная борозда в верхней части шеи, незамкнутая, неравномерная. Узел был сзади, под затылком, как обычно. Кровоизлияния в подкожную клетчатку и мышцы. Подъязычная кость сломана.
«Как обычно». Это лингвистическая формула больно дернула и отозвалась жестоким эхом где-то под грудиной. Гаранин отступил на шаг, сдержанно попрощался и вышел.
Другие могли бы при желании найти самоубийству оправдание. В спорах, которые так или иначе периодически возникают между врачами, ближе других профессий подходящих к черте. Он слышал заявления, что порой страдания человека так сильны, что прекратить их – единственный вариант. Чисто теоретически он мог даже согласиться, уж кто-кто, а он-то навидался страданий и боли предостаточно, и хуже всего та боль, что не имеет за собой надежды на прекращение. Всякое случалось в его врачебной практике… Но не в этом конкретном случае.
Сейчас он чувствовал одно только предательство. Саша Архипова предала. Не его, а что-то очень важное, намного более ценное, чем доверие, чем отдельный человек. Саму жизнь, ее чистейший исток.
– И мне плевать, что мы все стояли тут на ушах, а она этого не оценила. Да, человек никогда не ценит усилий других! Но это – наша работа. И кроме того, что это – наша работа… это – дело, понимаешь, избранное дело! Я сам решил быть здесь и делать то, что делаю. Сам!
Арсений стоял в ногах у кровати Жени Хмелевой и пытался донести до нее свою боль. Дверь была плотно прикрыта, а девушка – все так же безучастно тиха. И это приводило Гаранина в ярость. Такую, что перед глазами аж искорки мелькали.
– Там, в морге, когда я стоял над ней, я думал о тебе. И хотя твое сердце качает кровь, а легкие все еще дышат… Что с того? Ты не хочешь проснуться. Я знаю, что не хочешь, я даже понимаю это. Потому что – чего ради тебе просыпаться? Если бы у меня был хоть один крючок, чтобы выдернуть тебя оттуда. Подцепить и достать. Но крючков-то у меня нет. И у тебя нет. Женя… Же-е-еня.
Он хотел бы заорать на нее, хотя и отдавал себе отчет в том, что это бесполезно. Даже наоборот, вредно. И предосудительно к тому же.
Гаранин отошел к окну, сильно растирая ладонями лицо. Ему и самому не мешало бы очнуться.
– Если б она осталась жива, я придушил бы ее собственными руками, – хрипло заявил он. – Она не имела права. Не потому, что мы собирали ее по частям. Хотя это вообще-то могло бы заставить ее притормозить и задуматься. Но все равно не поэтому. А потому, что… она просто не имела права. И мне наплевать, чем уж так плоха ее жизнь. Федя бросил? Ох уж вот горе какое. Не понимаю любви? Да, такой любви не понимаю, верно.
Ему казалось, что вот-вот глаза Жени откроются и она начнет спорить с ним. Защищать Саню. Отстаивать ее право на добровольный уход из жизни. Он жаждал этого.
– Знаешь, до сегодняшнего дня мне казалось… что люди обязательно пересматривают систему ценностей, как только оказываются на пороге смерти. И если им удается вернуться, то их мозги встают на место. И все видится трезвее, что ли. Но, очевидно, это не так. Когда ее только привезли… на первую операцию, я имею в виду… Это на тебе не было живого места, а на ней… она просто представляла собой кучу мяса. И непонятно было, как в этой куче кровавых ошметков еще теплится жизнь. И когда она перенесла первую операцию, мы все сошлись во мнении, что это истинное чудо. Никто не говорил, но эта мысль парила по отделению, я осязал ее. Можешь назвать меня психом. Через полгода примерно Сорокин сказал мне, когда мы шли до остановки и обсуждали Архипову, что ради таких мужественных людей и стоит быть врачом. Потому что они цепляются за жизнь и не отпускают, и сделают все, чтобы помочь нам спасти их. О да, она нас очаровала, купила с потрохами – так она хотела жить! Я тотчас с ним согласился, потому что он высказал именно то, что я и сам думал. А теперь я вспомнил, что это ничего не меняет, ничего! Каждый раз надеюсь, что меняет, и каждый раз ошибаюсь. Помню, как после второго инфаркта стапятидесятикилограммовая дамочка первым делом попросила у соседки по палате булку с маком. Помню, как после ампутации двух пальцев из-за обморожения Петя, пьянчужка с вокзала, тут же принялся опохмеляться. Люди…