Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Об этом дождливом вечере и сочинении этого прелюда – эпизоде, на наш вкус, несколько чересчур отзывающемся излюбленной биографами легендарной романтичностью, – очень много и очень различно говорится у разных авторов, писавших о Шопене, и даже все эти авторы не сходятся в том, который именно прелюд тогда сочинил Шопен. Одни утверждают, что это № 6 – Н-мольный,[125] другие, что Fis-мольный.[126]
Никс, основываясь на низком номере opus’а (28-м) прелюдов, идет даже так далеко, что почти готов признать, как утверждает и ученик Шопена Гутман, будто на Майорке Шопен не сочинил ни одного из прелюдов, а только отделывал их или кое-что изменял. Но нам кажется, что после вышеприведенных писем самого Шопена к Фонтане утверждать это было бы чересчур рискованно. Мы склонны допустить, что часть прелюдов, сочиненная ранее, была взята им с собой на Майорку, и здесь он их дополнял новыми и отделал; может быть (как он это часто делал), ему захотелось привести их в известную последовательность тональности; наконец, если принять во внимание способ писания Шопена и его упорную работу над всяким своим созданием (о чем мы говорим ниже), то надо признать с несомненностью, что многие прелюды в окончательном виде были написаны в Вальдемозе, но также несомненно и то, что иные из них и создались именно на Майорке.
Так, например, нам кажется, что мы не ошибемся, если скажем, что прелюдом, изображающим «похоронное шествие монахов», нужно признать № 15 (Des-dur со средней частью в cis-moll). И наоборот, прелюдом, «полным солнечного света, пенья птиц и благоухания цветов» – № 17, As-dur, со звуками колокола в конце.
Кроме прелюдов, Шопеном на Майорке написаны или окончены:
2-ая баллада (ор. 38, F-dur, посвященная Шуману),
два полонеза (ор. 40 A-dur и C-moll, посвящ. Фонтане),
3-е скерцо (ор. 39, Cis-moll, посв. Гутману),
мазурка (E-moll ор. 41)
и, как кажется, там же набросаны были первые эскизы B-moll’ной сонаты (ор. 35), кроме сочиненного уже ранее траурного марша. Очень трудно, конечно, пускаться в подобные предположения, и очень трудно сказать, что именно из позднейших созданий Шопена зародилось на Майорке, но последняя часть сонаты, это гениальное изображение ветра, бесконечными струями проносящегося одинаково над могилами героев и безвестно павших в бою воинов,[127] по личному нашему убеждению могла возникнуть именно в Вальдемозе; когда чувствовавший себя оторванным от всех близких, заброшенным вдаль от родины и ежеминутно ожидавший чуть не одинокой смерти на чужбине Шопен прислушивался к унылому вою ветра над могилами безвестных картезианцев и с болезненной грустью представлял себе, как этот ветер равнодушно заструится и над его могилой. Впоследствии Шопен только говорил, что в последней части сонаты «левая рука после марша болтает в унисон с правой», но Никс и другие произвольно полагают, что это-де «должно изображать болтовню возвращающихся с похорон родных». Такого настроения последняя часть сонаты вовсе не вызывает, в ней слышится вовсе не прозаически-болтливый людской говор, а безнадежно-равнодушный голос стихий, которым нет дела до нас и до наших горестей и несчастий. И это настроение действительно часто овладевало Шопеном на Майорке, тем более, что вследствие болезненного его состояния все мрачное и печальное находило больший отклик в его сердце...
...«Жалобный крик голодного орла на майоркских скалах, жалобное завывание ветра и грустное уныние покрытых снегом деревьев гораздо сильнее и дольше печалили его, чем аромат апельсиновых деревьев, красота виноградных лоз и мавританские песни пахарей веселили его»...[128]
«Таков был характер Шопена и во всем остальном», – по мнению Жорж Санд, которое мы и приведем поэтому тут целиком, хотя к нему нам придется еще не раз вернуться; ибо, конечно, и Жорж Санд могла вывести полное заключение о характере Шопена не после этих нескольких месяцев совместной жизни, а лишь после многих лет ее.
«Мгновенно чуткий к чьей-нибудь нежной привязанности или доброжелательству судьбы, он иногда целыми днями и неделями страдал от покоробившей его неловкости какого-нибудь безразличного лица или от мелких неприятностей повседневной жизни. И что страннее всего, настоящее горе менее убивало его, чем какое-нибудь мелочное. Казалось, что у него нет сил на то, чтобы сначала постигнуть его, а потом прочувствовать. Глубина его ощущений совершенно не соответствовала их причинам.[129] Что касается его плохого здоровья, то он героически выносил действительные опасности и самым жалким образом страдал из-за незначительных ухудшений. Такова судьба и история всех существ, у которых нервная система слишком развита. И так как он был чересчур чувствителен к мелочам, с отвращением относился к лишениям и нуждался в изысканном комфорте, то он естественным образом возненавидел Майорку через несколько дней болезни. А между тем, невозможно было пуститься в дорогу, он был слишком слаб. Когда ему стало лучше, наступил период противных ветров на море, и в течение трех недель пароход не мог выйти из порта. Это было единственное возможное судно, да и оно оказалось невозможным.
Поэтому наше пребывание в Вальдемозе сделалось пыткой для Шопена и мучением для меня. Милый, веселый, очаровательный в обществе, больной Шопен был отчаянно невозможен в замкнутом кругу своих близких. Ни чья душа не была благороднее, деликатнее, бескорыстнее, никто в сношениях своих не был более верным, благородно-прямым, ни чье остроумие не было таким блестящим в веселости, ни чей ум не был глубже и совершеннее в своей области. Но зато, увы, не было настроения духа более неровного, воображения более подозрительного и болезненно-фантастического, чувствительности более раздражительной, и требовательности, труднее удовлетворимой. И во всем этом был виновен не он, а его болезнь. С него словно заживо содрали кожу, так была чувствительна его душа. Складочка розового лепестка, тень мухи до крови царапали его. Кроме меня и моих детей, все под небом Испании стало ему антипатично и возмутительно. Он умирал более от нетерпения уехать, чем от неудобств жизни».[130]
В довершение всего даже и горничная, которую Жорж Санд привезла с собой из Франции, и которая вначале согласилась за большую прибавку жалованья готовить и хозяйничать, стала отказываться служить, так что Жорж Санд со дня на день ожидала, что ей придется самой готовить и мести комнаты, и что просто сил у ней не хватит, ибо «кроме преподавательских занятий, литературной работы и постоянных забот, вызываемых