Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Итак, мы были одиноки на Майорке, так же одиноки, как в пустыне. И когда было раздобыто пропитание на день, посредством военных действий против обезьян, мы усаживались всей семьей вокруг камелька и смеялись над этим.
Но по мере того, как тянулась зима, грусть мало-помалу сковывала в моем сердце усилия быть веселой и спокойной. Положение нашего больного становилось все хуже, ветер выл в ущелье, дождь стучал нам в окна, раскаты грома проникали сквозь толстые стены и мрачно присоединяли свой голос к смеху и играм детей. Орлы и коршуны, расхрабрившись среди тумана, терзали наших бедных воробушек даже на гранатном дереве, заслонявшем мое окно. Бушующее море задерживало суда в гавани.
Мы чувствовали себя пленниками, вдали от всякой просвещенной помощи и всякой благодетельной симпатии. Смерть словно витала над нашими головами, стараясь схватить одного из нас, а мы, в одиночестве, отбивали у нее ее добычу. Не было ни души по соседству, которая наоборот не желала бы толкнуть ее к могиле, чтобы скорее покончить с мнимой заразой. Мы, положим, чувствовали себя настолько сильными, чтобы взаимной любовью и заботами друг о друге заменять помощь и расположение, которых были лишены. Мне кажется даже, что в подобных испытаниях душа вырастает, и привязанности возвышаются, почерпая новые силы в мысли о солидарности всех людей. Но все-таки, мы в глубине души страдали, видя себя заброшенными среди существ, которые этого не разумели, и к которым мы сами должны были питать самую плачевную жалость, вместо того чтобы видеть сожаление с их стороны»...[109]
Уже и ранее, в конце письма от 14 декабря, приведенного частью нами, Жорж Санд пишет:
...«Мы так непохожи на большинство людей и вещей, нас окружающих, что мы сами себе кажемся бедной колонией эмигрантов, которая борется за свое существование среди злобной и глупой расы. Наши семейные узы оттого лишь теснее, и мы жмемся друг к другу с еще большей привязанностью и чувством внутреннего счастья. На что жаловаться, когда сердце живет? От всего этого мы также лишь сильнее чувствуем добрые и дорогие привязанности. Насколько ваша дружеская близость и братский уголок у вашего очага кажутся нам издали драгоценными? Настолько же, как и вблизи – и этим все сказано!»...[110]
И тем не менее, среди всех этих тревог, негостеприимной природы и недружелюбного населения, маленькая колония сумела вести дружное и деятельное существование. И даже это одиночество, вдали от всяких общественных сношений, среди романтической обстановки, было не только полезно для обоих художников, но и является наиболее счастливым временем в их жизни.
По утрам Жорж Санд усердно занималась хозяйством и давала детям уроки в течение шести-семи часов ежедневно; потом делали большие прогулки; в дурную погоду и по вечерам собирались все у камелька, беседовали или читали, вслух или порознь, новейшие сочинения Леру и Рено, Мицкевича и Ламеннэ. Наконец, Шопен играл или сочинял за роялем, а Жорж Санд работала над переделкой «Лелии», Спиридионом» или статьей о Мицкевиче и часто писала до половины ночи.
«Наше жилище было необычайно поэтично – говорит Жорж Санд в письме к Фр. Роллина от 8 марта из Марселя. – Мы не видели ни одной живой души, и ничто не нарушало нашей работы. Шопен, после двух месяцев ожидания и 300 фр. пошлины, наконец получил свое фортепьяно, и своды кельи оглашались волшебными звуками... Я по семь часов ежедневно по утрам учила детей (немножко подобросовестнее, чем Буря[111]); потом я до половины ночи работала сама. Шопен сочинял шедевры, и мы надеялись этим вознаградить себя за остальные неприятности...[112]
Какой поэзией его игра наполняла святое убежище, – говорит она в «Histoire de ma vie», – даже во время самых мучительных для него дней и волнений... А шартреза была так прекрасна со своими гирляндами плюща, со своей цветущей долиной, чистым горным воздухом и голубым морем на горизонте. Это самое прекрасное место из всех, где я когда-либо жила, и одно из прекраснейших, когда-либо виденных мною...»[113]
Жорж Санд выражает затем сожаление, что так мало могла наслаждаться окружающим, ибо будто бы лишь редко и на короткое время могла оставлять своего больного, но это не совсем верно, ибо и в той же «Histoire de ma vie», и в «Un Hiver à Majorque», и в письмах ее мы находим описание разных прогулок и вне Вальдемозы, и в стенах самого громадного здания. Иногда даже по вечерам, при лунном свете, Жорж Санд с детьми бродила по монастырю, и именно в той части его, о которой мы еще ничего не сказали.
Второй по времени построения монастырь наиболее подвергся разрушительному действию лет и, как кажется, наиболее и восхищал Жорж Санд своим почти театральным романтизмом.
...«Его сводчатые арки очень характерны в своем разрушении. Они ни на что более не опираются, и когда мы проходили под ними в непогоду, мы поручали свою душу Богу, так как не проходит ни единой бури без того, чтобы не упала часть какой-нибудь стены или свода в шартрезе. Никогда я не слыхивала, чтобы где-нибудь в звуках ветра слышались такие жалобные голоса и такие отчаянные завывания, как в этих пустых и гулких галереях. Шум потоков, быстрый полет облаков, величественный однообразный гул моря, прерываемый свистом бури, и жалобные крики морских птиц, растерянных, сбившихся в пути и проносившихся среди урагана, и вслед затем вдруг, точно саван, ниспадавшие густые туманы, которые, проникая в переходы сквозь разрушенные арки, скрывали нас и делали лампочку, которую мы брали с собой, чтобы освещать себе путь, похожей на блуждающий огонек, и еще тысячу приходящих мне на память подробностей этой отшельнической жизни, – все это делало шартрезу самым романтичным приютом на свете. Я была весьма рада хоть раз увидеть в действительности и воочию то, что я видывала лишь во сне или в модных балладах, или в сцене монахинь из «Роберта-дьявола», в опере. И даже в фантастических видениях не было недостатка, как я сейчас скажу...[114]
...Когда погода была настолько плохая, что мешала нам взбираться на горы, мы делали прогулку под сводами монастыря, и целые часы уходили на исследования громадного здания. Какое-то непонятное любопытство заставляло меня стараться уловить тайну монашеской жизни среди этих покинутых стен. Следы ее были настолько свежи, что мне постоянно