Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он приблизился к дивану и встал над нею, повиснув на костылях. Марджори и тут не подняла головы, а только еще глубже уткнулась лицом в удушающее укрытие подушки, словно бы отгораживая от своего сознания весь окружающий мир. Джордж молча смотрел на лежавшую. Невероятно прекрасны были маленькие нежные завитки волос у нее на шее пониже затылка.
Наконец он заговорил:
– Мне сказали об этом… только что, как я вошел. Слов нет, как ужасно. Мне кажется, Гай для меня был едва ли не самым дорогим человеком на свете. Мы ведь оба так считали, правда?
Марджори снова принялась всхлипывать. Джордж стыдливо спохватился, коря себя за то, что причинил ей боль, что словами своими так или иначе добавил ей боли.
– Бедняжка, бедняжка, – пробормотал он едва ли не вслух. Марджори была на год старше его, но сейчас, когда она плакала, казалась такой беспомощной и трогательно маленькой.
Устав от долгого стояния, Джордж опустился – осторожно, бережно – на диван рядом с нею. Она наконец подняла голову и стала утирать слезы.
– Джордж, я такая несчастная, а еще несчастнее потому, что я чувствую, что вела себя совсем не так по отношению к милому Гаю. Временами, знаешь, мне даже в голову приходило, а не громадная ли это все ошибка… то, что мы помолвлены. Порой такое чувство охватывало, что я почти ненавидела его. И в эти последние недели я так гадко думала о нем. А теперь вот это… и это заставляет меня понять, как ужасно несправедлива я была к нему. – Марджори почувствовала облегчение, открывшись и признавшись: Джордж так сочувствует, он поймет. – Я была тварью.
Голос у нее сорвался, и у Джорджа в голове будто что-то сорвалось. Жалость обуяла его: невыносимо было видеть, как она страдает.
– Ты не должна понапрасну травить себе душу, Марджори, дорогая, – умолял он, гладя ее по руке своей большой крепкой ладонью. – Не надо.
Марджори, не унимаясь, безжалостно корила себя:
– Когда, вот только что, дядя Роджер сказал мне, знаешь, что я сделала? Я сказала себе: «А если по правде, меня это трогает?» И не могла понять. Я посмотрелась в зеркало, думая прочесть что-то у себя на лице. А потом вдруг решила попробовать, сумею ли я засмеяться, и я сумела. И я сделалась себе настолько отвратительна, что снова принялась плакать. О, какая же я была тварь, Джордж, правда?
Слезы брызнули у нее из глаз, и она вновь уткнулась лицом в ставшую подружкой подушку. Для Джорджа это было невыносимо. Положив руку на плечо девушки, он подался вперед и нагнулся так, что его лицо почти коснулось ее волос.
– Не надо! – произнес он голосом, в котором слышалось рыдание. – Не надо, Марджори. Ты не должна так себя изводить. Я знаю, ты любила Гая, мы оба его любили. Ему бы сейчас хотелось, чтобы мы были счастливы и отважны, чтобы шли по жизни дальше… не обращая его смерть в источник безнадежного отчаяния. – Наступившее молчание прерывалось только тягостными всхлипываниями. – Марджори, дорогая, не надо плакать.
– Вот, уже не плачу, – выговорила Марджори сквозь слезы. – Я постараюсь перестать. Гай не захотел бы, чтобы мы о нем плакали. Ты прав: он бы сейчас хотел, чтобы мы жили за него – достойно, великолепно, как он умел.
– Мы, знавшие и любившие его, должны жизни свои сделать памятником ему. – В обычное время Джордж скорее умер бы, чем произнес нечто подобное. Но говоря об ушедших, люди забываются и поддаются особой траурной направленности и мысли, и речи. Как-то само собой, неосознанно поддался ей и Джордж.
Марджори утерла глаза.
– Спасибо тебе, Джордж. Ты так хорошо понимаешь, чего хотел бы сейчас милый Гай. Ты придал мне сил, чтобы вынести это. Только все равно мне гадко думать о том, как я к нему порой относилась. Я недостаточно любила его. А теперь уже слишком поздно. Я больше никогда не увижу его. – Прозвучавшее «никогда» вновь сделало свое дело: Марджори безысходно зарыдала.
Отчаяние Джорджа не знало границ. Он обнял рукой Марджори за плечи, поцеловал ее волосы.
– Не плачь, Марджори. Все когда-то через такое проходят, даже в отношении людей, которых любят больше всего. Ты, по правде сказать, не должна делать себя несчастной.
И опять она подняла лицо и взглянула на него с улыбкой, от которой сердце разрывалось и слезы наворачивались.
– Ты слишком добр ко мне, Джордж. Даже не знаю, что бы я без тебя делала.
– Бедная моя! – произнес Джордж. – Мне невыносимо видеть тебя несчастной. – Лица их сошлись близко, и казалось естественным, что в этот миг они слились в долгом поцелуе. – Мы будем помнить о Гае только великолепное, только замечательное, – говорил он, – каким он был чудесным человеком, как сильно мы любили его. – И Джордж снова поцеловал ее.
– Наверное, наш милый Гай и сейчас здесь, с нами, – выговорила Марджори, лицо которой дышало восторгом.
– Наверное, так, – эхом отозвался Джордж.
В этот момент раздались тяжелые шаги, чья-то рука затарахтела ручкой двери. Марджори с Джорджем слегка отодвинулись друг от друга. Нарушил уединение, оказывается, Роджер, который решительно шагнул через порог, потирая руки с выражением понимающей сердечности, старательно делая вид, что ничего нарушающего приличия не произошло. Такова наша английская традиция: нам следует скрывать свои чувства.
– Так, так, – проговорил он. – Думаю, нам лучше отправиться обедать. Колокол уже прозвонил.
[102]
– Я совершил открытие, – возвестил Эмберлин, едва я вошел в комнату.
– Что открыл? – спросил я.
– Открытие сделано, – ответил он, – в «Открытиях». – Он так и светился нескрываемой радостью: разговор явно шел точь-в-точь, как он его и предполагал вести. Фразу свою он возгласил и, любовно повторяя ее: Открытие сделано в «Открытиях», – по-доброму улыбался мне, наслаждаясь моим изумлением (признаюсь, я несколько наиграл изумленное выражение на лице, чтобы доставить приятелю удовольствие). Ведь Эмберлин во многом был сущим ребенком, он чувствовал особый восторг, когда озадачивал или ставил в тупик своих знакомых, причем эти мелкие триумфы, эти непритязательные «выигрыши» у людей доставляли ему одно из самых острых удовольствий. Я всегда при случае потакал этой его слабости, потому как очень даже стоило быть у Эмберлина на хорошем счету. Получить позволение стать слушателем в его послеобеденной беседе – это и впрямь была привилегия, безо всяких скидок. Он не только сам в высшей степени умело вел разговор, но к тому ж обладал способностью и другим внушать умение поддерживать интересную беседу. Он походил на некое изысканное вино, пьянящее в меру, лишь до приятного легкого головокружения. Общаясь с ним, вы чувствовали, как возноситесь в сферу живых, деятельных представлений, вы вдруг осознавали, что свершилось некое чудо и вы живете уже не в скучном мире, где все беспорядочно и перепутано, а где-то над этой мешаниной в прозрачном, как стекло, совершенном мироздании идей, где все исполнено смысла, согласовано и симметрично. И именно Эмберлин, подобно божеству, наделен был властью создавать этот новый и подлинный мир. Он его из слов создавал, этот хрустальный Эдем, куда ни за что не мог бы пробраться и нарушить его гармонию никакой змий ползучий, пожиратель банальной болтовни. С тех пор как я узнал Эмберлина, неизмеримо выросло мое уважение к его магии и ко всем догматам его литургии. Если с помощью слов Эмберлин способен создать для меня новый мир, способен дать моему духу напрочь сбросить с себя заскорузлый кокон непререкаемого старья, то почему бы ему, или мне, или кому угодно еще не подыскать подобающих фраз и, пользуясь ими, не сотворить на обыденном языке еще больших чудес, преображая мир простых вещей? В самом деле, когда я сравниваю Эмберлина и какого-нибудь заурядного черного мага торговли, то Эмберлин представляется мне куда большим чудотворцем. Впрочем, оставим это, я отдаляюсь от своей цели, состоявшей в том, чтобы дать некоторое представление о человеке, который так уверенно шепнул мне, что сделал открытие в «Открытиях».