Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они помолчали, каждый, как водится, о своем.
Настя вспоминала, а Ворчаков, изо всех сил сохранявший невозмутимость, неторопливо пил виски и лихорадочно просчитывал различные варианты самых неожиданных и невероятных логических конструкций.
Значит все-таки Яссы.
А Яссы – это Старик.
Дед.
Катаев правильно опасался: кто-то ищет выход на Старика, кто-то из старинных друзей, сослуживцев даже не по Гражданской, победе в которой мы до сих пор обязаны непримиримым «дроздам».
А по Первой империалистической, где – видимо, вместе с отцом Настеньки – они воевали на румынском фронте.
Канцлер прав: как только закончим с этим дурацким Парадом, надо внимательно пощупать за вымя окружение Старика.
Кто-то явно ищет с ним контакт, кто-то из тех, кто способен напомнить опальному генералу даже не про Деникина. Не про Ростов, Царицын и Первопрестольную, которые легли в пыль перед его батальонами.
Про те времена, когда сформировавшийся для борьбы с большевизмом на румынском фронте корпус распался, и молодой еще и совсем в ту былинную пору не легендарный полководец, – еще даже не генерал: обычный полковник и командир полка выдохнул ставшее историческим:
– Я иду – кто со мной?
Но кто?!
Бежавший в Испанию Месснер?
Артиллерист Невадовский?
Полковник Туцевич?
Конради?
Макаров?
Кто?!
Кто бы это ни был – он очень опасен.
Катаев прав, Старика следует максимально тихо, но незамедлительно устранять.
Или нет?!
Сам по себе он не опасен – слишком романтичен, без прагматизма, и каждый раз сомневается, что-то предпринимая: «Не нанесу ли я этим вреда России?»
Фанатик.
Фанатик и аскет, ни разу за всю свою жизнь и за все свои войны не выпивший ни одного бокала вина и не выкуривший ни одной папиросы.
«Добровольчество – добрая воля к смерти».
Принципиально одинокий.
Выгнавший красавицу-жену еще до Первой мировой только за то, что она хотела быть актрисой, а он посчитал это несовместимым с положением жены офицера Русской императорской армии.
Такие не представляют опасности в политике.
Но в случае гипотетического бегства за границу он может стать знаменем для кочующих по всему свету недобитков из романтического «белого движения».
Будто нам господ большевичков мало.
Надо решать.
И Ворчаков снова с гордостью подумал о том, какой правильный выбор в свое время сделал.
Катаев с его потрясающей интуицией истинный гений.
Гений и Вождь.
Фюрер.
И служить ему – честь, которой он, Никита Владимирович Ворчаков, из всех своих слабых сил будет стараться соответствовать.
Утром, когда он уходил, она еще спала.
Не проснулась даже когда он губами ласково пощекотал ее шею.
Только улыбнулась, не открывая глаз ткнулась носом в его гладко выбритую с утра щеку, втянула запах неизменной «Кельнской воды» – и снова уснула.
А он поправил ее подушку и прикрыл нагое плечо и тяжелую грудь легким льняным покрывалом.
Постоял, вздохнул, посмотрел на себя в зеркало и пошел переодеваться в гражданский костюм, который, глядя на спящую любимую женщину, он сегодня решил предпочесть слишком заметному мундиру.
Сегодня ожидался весьма непростой денек.
Мало ли куда занесет.
Лучше быть готовым ко всему, а в парадном мундире Имперской безопасности «ко всему» не подготовишься.
Канцлер, если увидит, будет ругаться: к ритуалам Катаев всегда относился с удивляющим природного аристократа Ворчакова пиететом.
Видимо, сказывалось плебейское происхождение.
Но Катаева на площади – не будет.
Вождю – для всех! – срочно придется уехать в аэропорт и улететь в Питер.
Но покушение – и в этом Никита был уверен – все равно состоится.
И может, в свете последних событий, – заговорщикам имеет смысл немного помочь.
А то вдруг Валентин Петрович передумает, с ним такое бывает…
Ворчаков хмыкнул и, спустившись в прохладное пустое фойе, заказал у стойки круглосуточного гостиничного бара двойной итальянский кофе и стакан холодной воды, пригласив к своему столику дежурного офицера ОСНАЗа.
Тот выслушал распоряжения, кивнул и поднялся гибким, ленивым движением привычного к чужим смертям человека.
Бригада снайперов ОСНАЗа будет ждать господина генерального директора для получения соответствующих инструкций через два часа на Воробьевых горах, как только закончится его встреча с господином Розенбергом.
Рутина…
На Воробьевых горах лежал плотный туман.
Такой плотный, что его хотелось потрогать.
Лето.
Июль.
Вода неподалеку.
Днем стоит неимоверная жара, а ночи, как и вода в Москве-реке, прохладные.
Но это скоро пройдет…
Ворчаков поморщился.
Он накинул поверх строгого костюма легкий итальянский плащ, но туман все равно ухитрялся залезть и под светлую непромокаемую ткань, пропитывая сорочку и белье влажным холодом стылой московской ночи.
Это было неприятно.
Он снова поморщился, но тут его слух уловил негромкое фырканье неслышно подъехавшего автомобиля.
Где-то на грани видимости негромко хлопнула дверца, послышались тяжелые шаги крупного, уверенного в себе мужчины, и из плотного как дерюга тумана неторопливо выступила осанистая фигура человека, который по ошибке родился в семье остзейского немца-башмачника и французской гугенотки, став самым русским из всех известных Никите Ворчакову русских людей.
Его, Ворчакова, друг и единомышленник, дипломированный инженер-архитектор и идеолог Новой России Альфред Вольдемарович Розенберг.
Мужчины коротко, тепло поздоровались.
Никита снова поморщился: туман скрывал от глаз лица и фигуры, но усиливал звуки и голоса. Получилось несколько заговорщицки и театрально, и Розенберг невольно рассмеялся.
– У меня глухой водитель, Никита, еще из Прибалтики, – говорит, поправляя тонкую шелковую перчатку. – А больше я никого не брал. Твоими молитвами, Москва – достаточно безопасный город, даже для имперских чиновников моего ранга. Ну. Говори, что звал? Что-то случилось?