Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик поморщился.
Но – промолчал.
Промолчал и недовольно скривившийся страшным, обожженным еще в Гражданскую лицом, Николенька Ларионов. Но здесь ничего удивительного: выходец из социальных низов, человек темной и малопонятной судьбы, он был приближен Стариком за писарский талант еще в Мировую. Прошел с ним все фронты Гражданской, что называется, и Крым и Рым, но до сих пор робел в присутствии начальства и по крайней мере при встречах с самим Никитой даже как-то уменьшался в размерах и вообще старался казаться как можно более незаметным.
Надо отдать должное – у него это получалось.
Даже когда Старик еще был в полной силе, все, кому нужно, знали: тенью следовавший за ним порученец – это не человек, это функция, что выполняет за командующим ненавистную канцелярскую работу.
Со стороны это выглядело идеальным прикрытием, и возглавляемое Ворчаковым управление в свое время тщательно рылось, собирая даже самую неинтересную и разрозненную информацию.
Ни-че-го.
Николенька был безукоризненно чист.
У молодого крестьянского паренька сначала обнаружился талант к каллиграфии, а потом и к делопроизводству, и это вовремя заметил тридцатипятилетний полковник Генерального штаба, заменивший парнишке рано ушедших родителей.
А преданность для бесхитростного Ларионова была столь же органичной, как потребность в еде и питье, – в этом, как выяснилось еще задолго до Ворчакова, в конце Гражданской войны, убедилась самая жестокая и эффективная разведслужба тех лет после печально известной ВЧК: легендарная марковская контрразведка.
После марковцев, кстати, – можно было и не проверять.
Те, кто вызывал хоть малейшее подозрение, от них не выходил, это был принцип работы, пусть и безнравственный, но в целом – удивительно эффективный…
Ворчаков хмыкнул.
Напряжение, казалось, сгущалось в гостиной вместе с клубами дыма от его почти докуренной папиросы.
Старик был явно недоволен, и заговаривать никто не рисковал.
Первым не выдержал Берия.
Пробормотал что-то по-грузински, покачал головой, открыл окно в сад, и свежий ветер тут же принялся играть светлыми тюлевыми занавесками.
Директор невольно поморщился: ему хотелось вывести из себя кого-то из окружения Старика.
Слабоват, как выяснилось, Лаврентий.
Ворчаков улыбнулся, поправил легкую летнюю шляпу, которую принципиально не снимал, заходя в переделкинскую гостиную, затушил папиросный окурок в первой попавшейся кадке с фикусом, презрительно пожевал губу.
– Итак, господа, – кривится, – представляться не буду, вы и так меня прекрасно знаете. Сейчас вы меня угостите чашечкой кофе, потом я готов предоставить вам пять минут на сборы, после чего мы едем в Москву. Порядок следования такой: в первой машине едет охрана, во второй мы с господином генералом и двое моих охранников…
И все-таки они немного отклонились от графика.
Подвел Николенька Ларионов, долго набивавший свой и без того пухлый кожаный портфель какими-то документами: в Москве порученец надеялся на встречу с хозяйственниками из специального управления, с которыми собирался обсудить насущные вопросы снабжения.
Портфель неимоверным образом распух и выглядел оттого столь же нелепо, как и сам ушастый и очкастый близорукий Николенька, над которым Ворчаков все-таки сжалился и, чтобы не разлучать с хозяином, взял в свою машину.
Берия, улучив момент, аккуратно сунул Никите запечатанный пакет с личной подписью Верховного: везти старика было велено не в Манеж и даже не в новое здание Московского Императоского университета на Моховой, а непосредственно в Кремль, с заездом через Спасские ворота, а «далее по указанию».
Ворчаков удивился, но промолчал: Валентин Петрович опять что-то придумал, не ставя его в известность.
Что ж! Такова прерогатива вождей.
Ворчаков расписался напротив поставленной Лаврентием галочки, что ознакомлен, вернул Берии пакет, и они наконец тронулись…
Туман за то время, пока он общался с людьми на объекте, рассеялся, и просыпающиеся подмосковные поселки, мелькавшие за стеклами большого бронированного автомобиля, используемого для перевозки столь важных для Империи персон, выглядели веселыми, умытыми и по-летнему разноцветными.
Ворчаков, несмотря на свою нелюбовь к московской хаотичной византийщине, даже залюбовался: крепкие просторные дома, напоминавшие европейские виллы или коттеджи, радовали глаз. И даже тщательно постриженные газоны на приусадебных участках не были, по русскому народному обычаю, обнесены забором: в этом районе ближнего Подмосковья крестьяне давно не селились, распродав когда-то родовые земли нахрапистым городским дачникам.
Залитое современным асфальтовым покрытием и оттого ровное, как стол, шоссе то петляло между этими крепкими домиками, то, вырываясь из дачных теснин, становилось прямым, как стрела, покорно ложась под колеса черного бронированного чудовища.
Они обогнали несколько попутных войсковых колонн, направляемых в старую столицу для усиления режима безопасности, попетляли по кривым, изогнутым улочкам очередного коттеджного поселка и наконец въехали в Москву.
Еще немного, и они на месте.
Ворчаков, несмотря на недовольное молчание Деда, снова закурил: не открывая окна, как это требовали правила безопасности.
Старик усмехнулся:
– Пытаетесь мне досадить, господин полковник?
– Отнюдь, господин генерал. Просто удовлетворяю свои естественные потребности…
Ворчаков потянулся.
Очень хотелось спать.
И не хотелось нюхать кокаин при отставном генерале: Дед, как это постоянно всеми подчеркивалось, не только сам не употреблял стимуляторов, включая табак, кофе и алкоголь, но и еще будучи главнокомандующим и фактически диктатором слабой тогда России, попытался запретить, вслед за сошедшими с ума американцами, легальную торговлю спиртным и кокаином.
Говорят, спасло торговцев только то, что порошок свободно продавался и в столь любезной сердцу главкома старой империи Романовых, ради светлой памяти которой он рубил в капусту максималистов на Дону и под Царицыным. Где, кстати, лично отдал приказ об утоплении барж, на которых содержались еще живые коммунисты во главе со знаменитыми Кобой Джугашвили и твердокаменным Климентом Ворошиловым, чего ему до сих пор не могут простить бежавшие в большевистскую Германию троцкисты и ленинцы: Коба, несмотря на раскол в стане большевиков, считался любимцем партии.
Тем не менее кокаин, а вслед за ним и алкоголь, был «прощен» и до сих пор свободно продавался в аптеках в качестве средства от насморка и депрессии, особенно рекомендуемого женщинам в критические дни, во избежание головных болей и перепадов настроения.