Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лес за спиной стоял глухой, смолистый, тёмный, и эта тёмная глухая стена была покамест единственным, что отделяло нас от смыкавшегося где-то впереди железа. А впереди, в густеющей с каждой минутой темноте, бесшумно сходились последние версты того кольца, и к утру нам надлежало либо прогрызть его в единственном тонком месте, либо остаться лежать в этой чужой прусской земле всем разом, до последнего человека. И на главный, на единственный теперь вопрос — кто поведёт людей грызть это кольцо, теперь, когда наверху всё рассыпалось в труху и три подписанных приказа спорят сами с собой, — ни один из них, как я их ни раскладывай, ответа не давал и дать не мог. Я сидел под сосной и медленно растирал большим пальцем занывшие на холоде костяшки. Ответ на этот вопрос дышал мне в затылок уже не первый час, тёплый и неотвязный, и я наконец-то перестал делать вид, будто его не слышу. Чьим он станет — я знал. И уже не отводил от него глаз.
Глава 10
«Кто поведет»
К утру стало ясно, что полка больше нет.
Люди были — много людей, целые сотни. Остатки рот, обрывки чужих команд, прибившиеся одиночки. А полка как целого, с головой и волей, не стало. Не стало приказа, который держит всё это вместе.
Связь оборвалась вовсе ещё с ночи. Полевой телефон молчал намертво. Конные посыльные уходили в туман и не возвращались. Возвращаться, видно, было уже не к кому и незачем.
Командир полка ускакал с вечера за распоряжениями. И сгинул где-то в общей мешанине. Адъютант его пропал следом за ним. Знамя, сказывали, успели вынести к своим. А штаб попросту рассеялся по лесам, как не было.
Я с рассвета ходил вдоль опушки и искал, кому доложиться. Искал старшего — хоть какого, хоть самого никудышного. Хоть растерянного, хоть глупого, лишь бы был. Лишь бы взял эти три сотни на себя.
Туман стелился по низине, сырой, холодный, по пояс. Под ногами — мокрая трава, втоптанные в грязь обоймы, брошенный ранец, чей-то сапог без хозяина. Люди сидели и лежали вповалку под деревьями — серые, небритые, обмотанные грязным тряпьём поверх ран. Иные спали как убитые. Иные глядели в одну точку и не отзывались, когда я окликал. От сырой золы прогоревших за ночь костров тянуло горьким дымком. Где-то впереди, в тумане, ровно погромыхивало.
Старшего, кто взял бы команду, не нашлось. Был тут ротный, Брусникин, — но тот занят был своей ротой, своим клочком опушки, и дальше него не глядел; за все три сотни браться он не рвался, да я тогда к нему с этим и не подступался.
Нашёлся чужой капитан, контуженный. Он сидел под деревом, привалившись к стволу, голова мелко тряслась, и левый угол рта дёргался сам собой; на меня он глядел и не видел, а на всё твердил одно: ждать приказа, ждать приказа. Только приказа ждать было неоткуда. Намуштровали — ждать, а отдать приказ оказалось некому: он нынче лежал где-то в лесу вместе с тем, кто его не отдал.
Нашёлся молоденький поручик, белый от страха, без фуражки, с обкусанными в кровь губами. Он цеплялся за мой рукав холодными пальцами и всё спрашивал, что делать, что же теперь делать. У меня спрашивал, у прапорщика запаса из студентов.
Были и унтера, и фельдфебели — крепкие, дельные, бывалые служаки. Но все они привыкли, что над ними всегда кто-то есть. А над ними не стало никого.
Я застегнул верхний крючок шинели. Расстегнул опять. Пальцы искали себе дела. Старшего не будет. Никто не придёт, не возьмёт, не прикажет. Эти три сотни теперь ничьи. А ничьих в мешке германец заберёт завтра же — кого в плен, кого в землю. Разве что кто-нибудь возьмёт их сейчас. Сам. Без приказа, без права, на один свой страх.
Полуокружение сжималось час от часу. Гудело уже с трёх сторон. Германец не лез нахрапом, не спешил попусту. Затягивал петлю ровно, без суеты, со знанием дела. Мешок никуда не денется — куда ему спешить.
Я этот почерк знал. Знал, чем кончаются такие мешки. Откуда — про то лучше было не думать; одно скажу — знал твёрдо, до холодка в спине. И от знания этого было только хуже. Велика радость — знать наперёд, чем кончится, и не мочь ничего. Умному оно завсегда тяжелее: дураку в мешке хоть надежда, а мне — расчёт.
А времени не было. Совсем не было. Каждый час промедления накидывал на шею ещё оборот. Покуда люди сидят и ждут несуществующего приказа, германец не дремлет: тянет пулемёты к прорехам, смыкает дозоры, закрывает щели одну за другой. Ещё день такого сидения — и щелей не останется. Решать надо было нынче. Сейчас, покуда есть куда идти.
И в этом мешке три сотни вооружённых людей сидели, лежали, бродили без толку. И ждали. Ждали одного-единственного — кто встанет и скажет им: за мной.
* * *
Германец ударил к полудню — с той стороны, где гуще сидели наши. Снаряды легли по опушке раз, другой и накрыли. Закричали раненые, кто-то вскочил и кинулся бежать. Паника пошла по людям, как огонь по сухой траве.
И вот тут поднялся Брусникин — во весь рост, под самым огнём.
— Стой! Ложись! Не в кучу! — Голос у него был кадровый, зычный, привычный приказывать. — Назад куда⁈ Цепью ложись! Ложи-ись!
Его послушались, залегли. Он один тут ещё держал хоть что-то — свою роту, свой клочок, и стоял на нём крепко. Я рванулся к нему через дым, помочь забрать