Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я вышел на ЦБУ, – сказал Сычев, – в Карами совсем туго. Патроны на исходе, много убитых. Я запросил «вертушки». Обещали помочь… Как же ты, придурок, бабу оставил? – снова накинулся он на Гуляма.
– Командор, я не знал. Таня пошел один… – Он отступил на шаг и растерянно оглянулся.
Афганец-комбат что-то выпалил резкое и гортанное, Гулям насупился и смолк. Теперь будет молчать весь день.
– Ладно, – комбат отвернулся, окинул взглядом застывшую колонну, потом снова повернулся к нам. Кажется, у него созрело решение.
– Что там с радиостанцией у него? Почему на связь не выходит?
– Нормально работала. – Начштаба пожал плечами, поплевал на сигарету и бросил ее в пыль.
– Ладно, придется оставлять взвод. Здесь! – Он притопнул для убедительности. – Место открытое – и хорошо. Будут ждать Горелого. Больше людей оставить не могу. Там посмотрим. И все, пора, а то приедем на одни угольки.
– А если попал в засаду, – не выдержал я, – отстреливается?
Комбат перебил.
– А если не попал, а если убит, а если едет уже к нам? Здесь я командую, ясно, старший лейтенант? – И, круто развернувшись, бросил уже всем: – Давай, по местам! Здесь остается первый взвод Красильникова. Все.
Я не обиделся на комбата. Глупо надуваться и пыжиться в такой ситуации. Мы опять оставляли своих товарищей, оставляли одних среди чужого и враждебного мира, который сомкнется клещами, лишь мы отъедем на расстояние. Я не понимал, зачем он оставил взвод. Может быть, для того, чтобы оправдаться? А может, чтобы в случае необходимости быстро, с полпути, отправить взвод на выручку Горелому? Кто знает, может, через час окажется, что ему нужна помощь? Комбат импульсивен и непонятен. Я чувствовал, что-то должно случиться. Очень скоро.
Несколько раз вместе с саперами я выходил на дорогу и проверял, нет ли мин. Но, как ни странно, интуиция ничего не подсказывала мне. Даже Шельма, измученная зноем, не учуяла следов взрывчатки и недоуменно смотрела на нас.
Сначала мы добрались до реки, потом уже вдоль нее шли до самого кишлака. Он встретил нас гнетущей тишиной. Длинные тени от башенок, массивный серый дувал по периметру – все это открывалось перед нами, как только мы обогнули гору. Кишлак молчал. Мы были в полной готовности к бою. Грузовики отстали и вместе с ними несколько боевых машин, бэтээры неторопливо окружили кишлак кольцом – мышь не проскочит.
Вдруг на дувале, на крышах домов, появились люди. Это случилось неожиданно, будто возникло в нашем воображении. Какое-то мгновение еще стояла тишина, и тут ее прорвало, раздались радостные крики. Люди махали руками, потрясали оружием, а потом и с нашей стороны стали нарастать торжествующие возгласы. В могучем крепостном дувале распахнулись ворота, одна створка, разбитая до основания, рухнула с грохотом и треском. А за воротами, в проеме, стена мешков с песком, и на ней веселились, ликовали, плясали кишлачные пацаны; они быстро и споро сбрасывали вниз, растаскивали в стороны тяжеленные мешки, расчищали нам проезд. Еще не успели разобрать завал, как с баррикады спрыгнул бородатый мужчина в защитном френче, перепоясанный пулеметными лентами. Я узнал его, это был Ахмад, командор, о котором даже в нашем видавшем виды батальоне ходили легенды. Навстречу ему верхом на бронетранспортере пылил комбат; похож он был сейчас на командующего, принимающего парад. Комбат спрыгнул с брони, оступился, еле удержался на ногах и, уже отбросив всякую степенность, кинулся к Ахмаду. Они горячо и искренне обнялись. И главное было не в том, что прорвалась, прошла сквозь засады колонна и привезла хлеб, оружие, боеприпасы. Дело было в ином: мы одержали маленькую победу, и небольшой кишлак, в котором каждый житель – солдат, теперь снова мог продолжать свою борьбу.
К Ахмаду уже спешили афганский комбат Карим, офицеры. Я тоже заторопился. Я знал: именно в эту минуту пишется история, а вернее, переворачивается ее очередная небольшая страничка. Может, я ошибался… Но те, кто не пережил военную дорогу, не оценит радость ее конца.
Из-за горы выползла урчащая цепь машин. Ахмад бросил зоркий взгляд в ту сторону, издал дикий торжествующий крик, вмиг сорвал с плеча автомат и выпалил в небо очередь.
– Он сказал, это есть последние патроны, – словоохотливо перевел мне Гулям.
Я кивнул головой, но не ответил. Хороший парень Гулям, а вот из-за его глупости будто в воду канули сначала Татьяна, а потом Горелый вместе с двумя экипажами. Мною снова овладело тягостное предчувствие. Два бэтээра! Да что они смогут! Из-за любого дувала ничего не стоит залепить им гранату в борт. Я нервно поежился, вспомнив звук, с которым вгрызается в броню выпущенная из базуки граната: шипение и хлопок – как пробка шампанского.
Душманы ушли за три часа до нашего прихода. Они уклонились от боя. Им оставалось совсем чуть-чуть, чтобы ворваться в кишлак и устроить резню. Вблизи я рассмотрел выщербленные, пробитые пулями стены, казалось, они еще хранили в себе раскаленную энергию пуль. В крепости, под дувалом, лежали прикрытые простынями тела ее защитников. Свежие потери. Их захоронят до захода солнца. В другом месте аккуратным рядком выложены трупы врагов – из тех, кто прорвался в крепость с помощью приставных лестниц. Как с ними распорядятся, я не знал.
Уцелевший народ высыпал на площадь. Кольцом уже выстроились грузовики, афганцы споро выгружали мешки с зерном, боеприпасы, медикаменты – все, что мы привезли. На изможденных лицах голодным блеском сверкали глаза, всех обуяла лихорадочна радость. Над толпой плыл нетерпеливый, возбуждающий гул. И уже тарахтела вовсю по-пуштунски «автогромыхалка» – БАПО – «боевой агитпропотряд». Тут я вспомнил про листовки, которые вручил мне перед отъездом замначальника политотдела, вернулся к машине, взял их с собой. На каждой было изображено одно и то же: афганский сарбоз с автоматом широким жестом показывал на поля с тракторами, контуры завода, линии электропередачи. Одним словом, социализм. Конечно, им ни к чему была вся эта агитация: главным было для них хлеб и оружие. Но листовки брали, вежливо рассматривали, аккуратно складывали и прятали в карманах.
Я смотрел на толпящихся, переминающихся с ноги на ногу людей. Большинство их было вооружено. Это были голодные, почти отчаявшиеся оборванцы, для которых понятия жизни и смерти переплелись так тесно, что и то, и другой воспринималось как печальная необходимость. Их спокойная жертвенность была так же естественна, как и яростное нежелание склониться перед врагом.
В сгустившихся сумерках лица казались еще темнее; я видел, как афганцы своими худосочными руками выхватывали мешки и осторожно несли к центру площади. Любопытными зверьками тут и там сновали мальчишки, стреляли у солдат сигареты, лихо сплевывали, шныряли глазами, а кое-кто из них уже потихоньку воровал просыпавшееся зерно.
Толпа гудела, увеличивалась в размерах; поодаль черными тенями безмолвно стояли женщины, многие из них держали на руках младенцев. Наконец приступили к раздаче зерна. Ахмад распоряжался. Люди волновались, гул нарастал, в скопище тел будто накапливалась голодная взрывчатая энергия. Хорошо, что я успел раздать листовки, а то торчал бы с ними как дурак. Те, кто стоял первыми, получили свои мешки и пробирались сквозь толпу. Раздача зерна шла быстро. Сарбозы подкатывали очередной грузовик, ловко сваливали мешки на землю. Многие мешки были пробиты; из дыр, как кровь из ран, струилось зерно. Меня неприятно поразило, как небрежно швыряли сарбозы хлеб. Один мешок лопнул, и зерно рассыпалось в пыли. Высокий, как минарет, старик закричал что-то гортанное и злое, потряс кулаками, опустился на колени, стал собирать зерно в подол рубахи.