Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слушай, слушай! — воскликнул он пылко, горячо. — Родной лес гибнет!… А этот неказистый русский мужичок видит, как казахи ведут облесение песков, и плачет, плачет…
На глазах Воронина тоже блеснули слезы. Видимо, что-то давно наболевшее всколыхнулось в нем — и полился рассказ, мелодичный и детализированный, пронизанный глубокой печалью…
Я давно замечал в Сергее Алексеевиче талант импровизатора — покоряющий и нескудеющий родниковый талант.
— Знаешь, родился рассказ! — не удержался я от восторженного восклицания. — Твой рассказ! Садись и записывай его сейчас же!
Но Воронин внезапно угас, махнул рукой, отвернулся…
Наверно, главное для него сейчас заключалось не в сотворении рассказа, а в том, что он, как человек, как патриот, прочувствовал в своих думах о скудеющем русском лесе.
* * *
Лет десять назад он приобрел старый бревенчатый домишко на Чудском озере.
Не знаю, как там у него, страстного рыбака, с уловом, но в сети его зоркой, цепкой наблюдательности уже попались интересные человеческие характеры — на этот раз псковитян.
Нет конца-края его жадной, но и взыскательной любви к человеку.
— Эх, хорошо бы, — признался он однажды, — продать свой домишко и обзавестись новым, теперь где-нибудь на Новгородчине. Да опять же пожить там лет этак с десяток, чтобы заглянуть в самую глубь России. А потом снова куда-нибудь надолго переселиться…
Дай бог, чтобы эта мечта неутомимого рассказчика Сергея Воронина осуществилась и познание им народной жизни не знало предела!
1945—1978
ВТОРОЕ ДЫХАНИЕ
Однажды во время выступления Ильи Корнильевича Авраменко на писательском собрании один из литераторов, человек вообще эмоционально взрывчатый, толкнул меня локтем в бок и зашептал восторженно:
— Нет, ты только погляди, как красив этот человек!
Да, Илья Авраменко был красив. В округлой мягкости его по-южному смуглого лица, в легких полукружьях темных бровей, из-под которых неожиданно светло глядели голубоватые глаза, в черных, вольно разметанных, как у запорожцев, усах чувствовалась украинская порода. Особенно замечателен был крутой и ясный лоб: волосы с него отливали к затылку длинной и плавно опадающей волной…
Но нередко я видел его округло-мягкое лицо жестковатым, а подчас и одушевленным гневом. Тогда темные брови сталкивались у переносья, высекая поперечную морщину, глаза суживались, ноздри тонкого носа вздергивались и раздувались, усы топорщились и обнажали ярко-красные, как бы раскаленные губы.
Именно тогда, в момент гневного возбуждения, в Илье Корнильевиче уже проступала суровость сибиряка — откровенно-правдивого, неуступчивого: он родился в переселенческой семье и, по собственным словам, «рос во глубине лесной Сибири». А возбуждался и гневался он довольно часто, так как слишком близко к сердцу принимал все события литературной жизни.
К сожалению, мое знакомство с Ильей Авраменко как человеком состоялось поздно. Куда раньше я познакомился с его творчеством — и, на счастье, очень объемным, разносторонним, как бы спрессованным в один том «Стихотворений и поэм», который выпустил в 1955 году Лениздат. Это было то счастливое для поэта время, когда он писал на одном мощном дыхании, обретенном еще в молодости, в пору начальных своих путешествий по сибирским просторам, хотя в поэтическом голосе томича и ленинградца (он еще в юности поселился в Ленинграде) кое-кто из проницательных критиков уже улавливал нотки усталости и нет-нет да упрекал в рецензиях Илью Авраменко, что «некоторые его последние стихи написаны не на полном и едином дыхании, а скорее — за счет выработанной неплохой техники».
Впрочем, для меня сборник избранной лирики поэта, сборник, отчасти даже подводящий кое-какие итоги его творческой биографии, явился подлинным откровением. Уже первый цикл «Ветер странствий» властно захватывал сыновней влюбленностью в отчий край, бодрой ритмикой:
Вот и лето уже на исходе,
вот и осень стоит на пороге,
ну а мы всё с тобою в походе,
всё в дороге, в дороге, в дороге.
Читал я дальше — и мысленно становился сопутчиком поэта в его странствиях по Хакасии, мчался с ним на машине Уйбатской степью, где, куда ни глянь, «пырей, сухой как порох, полынь да белый лисохвост», рыбачил с ним у быстрой Минусинской протоки и, наконец, словно бы уже из последних сил, взбирался на кедровую сопку, чтобы широким взором окинуть таежные дебри, заболоченные согры и придымленные вдали от лесных пожаров белоснежные хребты Саян…
Правда, изредка в издательствах и в Доме писателя я встречал Илью Корнильевича. Он никогда не чурался общественных нагрузок и стойко нес их бремя, возглавляя комиссию по работе с молодыми авторами, являясь членом ряда редсоветов при издательствах. Его авторитет как писателя вообще был весом. Сужу хотя бы по тому, что при рассмотрении в Лениздате моего сборника рассказов издатели ограничились одной лишь рецензией Ильи Авраменко и полностью согласились с его критическими замечаниями в адрес молодого прозаика. Но все-таки при виде торопливой, упруго-легкой походки поэта, вздрагивающих кончиков его усов и взвеянных надо лбом волос, при взгляде на те же раздутые ноздри тонкого, чуткого носа создавалось впечатление, что многозанятый этот человек уже почуял ветер странствий, до него словно бы донесся дробный рокот вещих струн чатхана под рукой хакасского певца, старого друга Кучена — и, значит, пора отложить и свои и чужие рукописи ради того, чтобы услышать на просторах жизни меткое и красочное слово народа!..
Каждое лето совершал Илья Корнильевич поездки в милую его сердцу Сибирь, и, случалось, затягивались они до той поры, когда «на Шемане вихрь клубится мглистый, уж третий день там густо валит снег». Но выпал трудный, на редкость хлопотливый год: Илья Авраменко стал главным редактором в Ленинградском отделении издательства «Советский писатель», допоздна читал рукописи, — ну-ка попробуй выберись к друзьям-сибирякам, к тому же художнику-эвенку Мешкову хотя бы на недельку!..
Да, это было и впрямь трудное время для Ильи Корнильевича. Человек прямой, по-юношески горячий, резкий в суждениях, он не обладал, да и, вероятно, не хотел обладать изощренным дипломатическим лавированием в оценке негодных рукописей. Если роман или поэма того или иного автора не удались, то Илья Корнильевич без всяких обиняков высказывал ему свое мнение тут же, в редакторском кабинете, с глазу на глаз, причем особенно был нетерпим к идейным просчетам литераторов и высказывался в этих случаях с особенной категоричностью:
— Рукопись не подходит нам! Ее художественные одежки и всякого рода словесные побрякушки не в силах прикрыть духовную наготу произведения. Вы его, поверьте, уже не перекроите. Все надо писать заново, заново!
Если же рукопись была не безнадежна, то Авраменко с готовностью шел на помощь автору.
Помню, как после