Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустя два дня после этого Дворжак утром возвратился из Остравы. Доложил Ушияку:
— Ян! Тебя ждут представители Пражского подполья. На Чертовом Млине. Я не привел их сюда, чтобы не знали расположение отряда.
— Правильно сделал, — одобрил Ушияк. — Пойдем, Мурзин.
— Пусть Дворжак ведет их сюда.
— Зачем?.. — посмотрел Ушияк на меня с досадой.
— Что мне сказать им? — спросил Дворжак. — Что Мурзин боится и не идет?
Ушияк стал собираться. Я не хотел обижать его своим недоверием и только проговорил:
— Хорошо. Но я возьму с собой Настенко и для охраны несколько партизан.
Утро было туманное, небо серое. Стылый воздух уже холодил руки. Желтые листья падали на высохшую траву. Деревья выступали из тумана одно за другим. В лощинах пробивались сквозь завалы сушняка.
Через час по крутой лесной тропинке мы поднялись на пригорок. Здесь тумана не было, из-за туч проглядывало солнце. И в просвете меж деревьями я увидел поляну Чертовый Млин. По правую ее сторону — дубовый подлесок, по левую — короткая полоса голого берега, за поляной — сосновый бор.
Двух чехов я поставил у небольшого густого ельника. Дворжак внезапно свистнул. Настенко вскинул автомат, я вынул из кобуры парабеллум.
— Это условный сигнал, — сказал Дворжак.
Но сердце у меня недобро стиснулось, холодок пробежал по коже; мне почудилось, что в подлеске кто-то есть. Я стоял и прислушивался. На широком красном лице Дворжака нельзя было ничего прочесть. Настенко вприщур следил за ним. Над поляной кружил ворон и каркал.
— В чем дело? — услышал я голос Ушияка и, быстро оглянувшись, встретил на себе, к моему удивлению, вроде бы дружелюбный и кроткий взгляд Дворжака, какой бывает у человека, когда он молча просит прощения, но сказать об этом не решается. Я никогда не видел его таким.
В это время из соснового бора показались трое в штатском и шляпах.
— Идем, идем, — взял Ушияк меня за локоть. — Не бойся.
Мы вышли из леса, и обе стороны пошли на середину поляны. Ушияк и те трое уже приветливо улыбались. Я облегченно вздохнул, и сунул парабеллум в кобуру. Настенко опустил автомат дулом вниз. Не успели мы подойти друг к другу шагов на тридцать, как из подлеска застрочили автоматы…
Рассказывает Василь Настенко:
— От двух ударов по ногам я упал. Падая, увидел, как повалились Мурзин с Ушияком, а Дворжак и «представители» бросились в подлесок. Стрельба разом оборвалась. Мурзин рывком подхватил Ушияка и меня, и мы, хромая, припустили к берегу. Сзади раздались два выстрела, Мурзин упал на колено, мы рухнули в бурьян.
«Поранили в ноги, теперь возьмут живьем», — с этой молниеносной мыслью я развернулся и увидел, как немцы выбежали из подлеска, и я выпустил по ним все, что было у меня в диске. Они упали, залегли.
— В лес! — шепнул мне Мурзин. — Может, успеешь сообщить. Живо! Мы прикроем.
Я выполз из бурьяна, вошел в лес, и слева у ельника открыли огонь наши чехи. И здесь уже были немцы, закрывали нам проход. Забыв о боли в ногах, я что было силы затрусил по лесу: только бы успеть, только бы мне успеть. Но с каждой минутой силы мои убывали. Даже в случае погони я не смог бы ускорить бег. Ноги подкашивались, двигались почти как ходули — пока я не упал.
Мурзин продолжал свой рассказ.
— …Мы попятились ползком к берегу. В горле у меня клокотало. Скорее, скорее! Когда немцы поднялись и побежали к нам, меня будто обдало резким ветром, и тут я носком ощупал край яра; быстро обернувшись, заметил далеко внизу бурный поток и со всей силой толкнул Ушияка вниз и прыгнул сам.
Мощный толчок сотряс мое тело. Я подумал: разбился о камень, но тут же всплыл на поверхность и захлебнулся пеной. С берега стреляли, меня стремительно катило и перевертывало под прибрежными кустами; я никак не мог отдышаться, судорожно хватал ртом воздух и летел, летел и боялся, что меня отнесет на середину… Наконец все-таки я выровнял движение рук и ног и крепко уцепился за ветку, повис. Чуть отдышавшись, посмотрел назад, на противоположный берег… и в полуверсте от себя увидел Ушияка. Увидел, как он тяжело, ползком, карабкается на берег, к кустарнику. Боль и нежность колыхнулись у меня в сердце. «Добрый, наивный Ушияк…» — прошептал я, глядя на него, пока он не скрылся в кустарнике, и, не в силах больше держаться за ветвь, поплыл дальше. Течение несколько замедлилось. Река теперь все поворачивала вправо… И вдруг далеко впереди я узнал нашу старую иву, наклонившуюся к самой воде. Сердце забилось и с надеждой, и с тревогой; я подплывал к нашему лагерю.
Послышались крики… немецкие слова, один выстрел и смех. Меня всего колотило. Это было не только от холода. Весь пронизанный болью, несчастьем, чувством вины, я приплыл к иве. Работая руками, вытянул себя из воды и лег плашмя на низкий отлогий берег. Будто в бреду, я видел совсем рядом множество немцев в эсэсовской форме — орущих, пьющих, играющих на губной гармошке, а под их ногами — сплетение тел, наших партизан, разгромленный лагерь шагах в пяти от себя — нашу радистку, милую Сашеньку, опрокинутую на спину. Она была заголена до пояса, над ней издевались; руки она держала на животе, из правого подреберья сочилась алая кровь. Убили ее совсем недавно.
Все тело у меня содрогалось. Меня мутило, выворачивало. Немцы могли услышать, увидеть, а я все лежал и не двигался. Помимо того что иссякли силы, что-то во мне надломилось. Мне теперь было все равно. Я не хотел жить. «Побежденный тот, кого никто не ждет, — ворочалась одна-единственная мысль. — Побежденный тот, кого никто не ждет…» Вдруг гармошка перестала играть, все умолкли. «Что это?» Справа на берегу, из-за деревьев, донеслись голоса: «Форвертс! Форвертс!» и повизгивание собак. Словно кто-то другой стянул меня назад, погрузил в воду, и я поплыл; показывал голову только на миг, чтобы глотнуть воздуха. Плыл и плыл…
Наконец я не выдержал — лютый холод клещами стянул мне грудь. Я выкарабкался на берег и вполз в