Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сбросив белый капюшон, пан Бербелек стал разглядываться по залу.
— Тогда, как же узнать, какие животные настоящие? Я не разбираюсь в местной фауне. Вот это, например — это будет птица, правда?
— Ааа, эстлос, вот это вопрос, вот это вопрос!
Харшин энергично закивал лысой головой, при этом дергая себя за реденькую, седую бороденку. Иероним только теперь заметил, что левый глаз таксидермиста покрыт бельмом, а тело искривляет не только горб: частичный паралич не давал двигаться левому предплечью, поднимая локоть под неестественным углом. Какова природа безумия этого человека? Если даже, живя в калокагатичной[6]короне Навуходоносора, он подвержен подобным деформациям… Но, во всяком случае, его греческий остается кристально чистым.
— Вопрос, на котором я остановился на долгие годы, прежде чем вообще смог пытаться достичь совершенства в своей текне. Какие животные выглядят «правдивыми», в какие мы в состоянии поверить, а какие вообще никогда не смогли бы появиться? За простотой каждой красоты скрывается большая философия, к которой можно подходить, как шли софисты — с огромным трудом, по трупам мыслей. Именно здесь, в Александрии, были проведены первые вскрытия и вивисекции человека; так что традиция долгая и богатая. Ты, эстлос, думаешь, будто таксидермия — это всего лишь примитивная текне украшения падали? Ха!
Харшин ненадолго проковылял в угол, где выкопал из-под завалов мусора оправленную в кожу книгу. Пан Бербелек воспользовался этим перерывом, чтобы бросить Ихмету вопросительный взгляд. Перс только пожал плечами.
Горбун подсунул книжку под самый нос Иерониму. «Peri fizeos. Katharmoi», — прочитал тот.
— Эмпедокл из Акрагаса! — воскликнул таксидермист, словно жрец, начинающий песнопение в честь бога. — Не Александр, но он был первым истинным кратистосом! Это он воскрешал мертвых, управлял ветрами, его аура выжигала болезни в целых странах, слушая его слова, ни у кого не оставалось сомнений. Воистину, среди них он был словно бессмертный бог, но не смертный человек. Его называли колдуном, чернокнижником. Ха! Он вступил в вулкан, только пир оказался слабее его морфы, языки пламени не были в состоянии уничтожить его тело. За век до Аристотеля мпедокл из Акрагаса познал законы природы, четыре элемента, четыре корня, ризомаа, и филиос, и нейкос — неустанно объединяющиеся и разделяющиеся, вечный балаган и стремление от одной формы к другой, от одного соединения до другого; одинаково, как среди того, что мертвое, так и тем, что живое. И вот что он говорил: В начале не было ни Формы, ни Цели, лишь только смесь всего со всем, свободный хаос: одни только головы, одни только руки, одни только рога, пальцы, волосы, копыта. А потом из них появлялись все возможные и невозможные комбинации: медведь с крыльями стрекозы; три головы без какого-либо корпуса; нога с ухом; рогатые змеи, ладони с жабрами, птицы с тигриными головами, мышцы без желудков, мышцы без жил, мышцы без костей, тела без конца и без начала. Только большинство этих созданий было не в состоянии выжить, а может им и удавалось как-то выжить, только другие справлялись получше и истребили первых. Так что остались наиболее храбрые экземпляры или же обладающие наиболее приспособленными органами. Размножаясь, они передавали собственную Форму потомкам. Так что же должен сделать таксидермист, который стоит над всем этим холодным хаосом тел и выбирает, словно Бог, форму нового, неизвестного до сих пор совершенства? Я должен увидеть в своей голове всю праисторию данного животного, увидеть, как оно живет, как охотится, какие у него имеются враги, как оно размножается; и если оно каким-то образом со всем этим справляется — это уже знак, что оно достаточно правдивое. Даже самый паршивенький текнитес флоры и фауны не должен этого делать, когда выводит новые виды, склоняя потенцию нерожденных, неразвитых растений и животных к собственной Форме, проедая их собственной аурой, притягивая к себе потихоньку, от одного поколения к другому — он знает, что бы не народилось, оно будет более совершенным, ведь сам он не в состоянии сморфировать невозможного. Я, я сам с большим трудом нахожу возможное в потоке невозможного. Это требует специфического способа мышления; мысль ведь тоже может быть заражена. Но спроси в Александрии кого угодно: нет никого лучше Харшина, сына Зебедея. — Тут он оскалил в усмешке остатки кривых зубов, свободной рукой все так же похлопывая по спине искусственного зверя. — Ведь ты же поверил в него, эстлос? Правда? Он столь же настоящий, как и гиена. Я сам назвал его ройпусом…
— Гмм, я и вправду подумал, что это какой-то неизвестный мне зверь. Господин Зайдар…
— Ну да, ну да, уже веду!
Старик бросил книжку под стенку и кивнул гостям, чтобы те следовали за ним. Сам же, не оглядываясь, направился старческим шагом по тесному, погруженному в полумраке коридору в задние комнаты мастерской, не переставая при этом говорить:
— И вот теперь я встал перед той самой проблемой, только решение уже не в моих руках, не я тут решаю; это привозят мне и требуют обессмертить в самой истинной форме, как оно жило; только ведь я не знаю, как это могло жить, какова была правдивая его форма, какой была возможна такая жизнь; я пытаюсь увидеть у себя в голове его предков, историю — только это невозможно, невозможно, нет такой формы, она распадается — как говорил Эмпедокл: головы без туловища, глаза без голов, зеницы без глаз. Может быть правда и то, что в ходе переезда на север они изменились настолько, что и узнать нельзя, что нельзя было ввозить их в самое сердце антоса Навуходоносора, но ведь он, скорее всего, обязан был из выпрямить, посмертно оздоровить, хотя это никакого смысла и не имеет — ни у какого кратистоса антос не настолько силен; здесь что-то иное; понятия не имею, в чем тут дело… не могу… все это просто невозможно…
Бормоча все это, он открыл боковые двери, и они вошли в другую мастерскую. На трех отдельных столах стояли здесь, охваченные проволочными лесами, три звериных тела в различных стадиях разборки.
Поначалу, когда глянул на них, пан Бербелек так про них и подумал, ибо заранее был нацелен словами Зайдара и Харшина на животные формы; но после третьего удара сердца пришла мысль: да какие же это звери, не бывает таких, это вовсе даже и не звери. Только он не знал, что это могло быть вообще.
Слева от него находился темный куст спутанных жил и сухожилий, без крови, без костей — хаос вывороченных на желтый свет внутренних органов — вот только что это были за органы, в какое упакованные тело, какой формы? Не было ни низа, ни верха, ни спины, ни боков, ни головы, ни хвоста — лишь плотное сплетение черных артерий и серых связок, которые не соединяли друг с другом каких-либо частей организма, начинавшихся и заканчивающихся в пустоте.
На столе прямо перед паном Бербелеком между проволоками висел алый, словно кровь новорожденного, скелет гигантской бабочки. Понятно, что у бабочек костей нет. Но глаз видит, ум называет. Если бы хотя бы эта «бабочка» имела голову — так нет, не было, с обеих сторон ее венчали прозрачные надувные шары из напряженной пленки, наполовину заполненные какой-то маслянистой мазью. Левое крыло «бабочки», но, скорее, кости левого крыла — были раза в два больше, чем кости правого крыла.