Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В основе сюжета пьесы Ремизова — легендарная история рождения и молодости Иуды, история, которую собирался использовать в своей работе и Волошин, составивший ее краткое изложение. Иуда родился от брака мытаря Рубена и тринадцатилетней Сибореи. «На девятом месяце, — записывает Волошин, — она видела сон: из чрева ее вышел змей. Когда он полз, то земля под ним дымилась и вода вспыхивала белым пламенем. Змей вполз в дом, и дом их сгорел. Так, она узнала, что тот, кто родится от нее, будет великим злодеем. Поэтому, когда ребенок родился, отец положил его в засмоленную корзинку и пустил ее по морю. Волны пригнали корзину к берегам города Искариота, и дочь иудейского царя, выйдя купаться, увидала корзину, пожалела ребенка и приняла его. Ему дали царственное имя Иуды». Впоследствии Иуда, выросший как царский сын, оказался в Иерусалиме и, подобно Эдипу, стал невольным убийцей своего отца и мужем свой матери. Эту историю Волошин также записывает в подробностях, заканчивая ее прозрением Иуды, которое непосредственно связывается с евангельским сюжетом: «Тогда мать послала его к Иисусу просить отпустить ему грехи».
«Трагедия» Ремизова, по существу, разрабатывает только эту вариацию мифа об Эдипе. Построенная по образцу средневековых мистерий[197], она представляет собой парадоксальный симбиоз драматического действа, приуроченного к временам «Ирода царя» и происходящего на острове Искариоте и в Иерусалиме, с русскими народными песнями, заговорами, причитаниями, присловьями, диалектизмами, подчеркивающими бытование использованного апокрифического сюжета в крестьянской среде. Травестийная история «принца Искариотского», аранжированная реалиями фольклорной Руси, совмещающая трагические эпизоды с шутовскими, образует у Ремизова своеобразный художественно-целостный мир. О грядущей участи Иуды в пьесе говорится как о высоком трагическом избрании. Иуда признается Пилату в своих навязчивых предчувствиях: «Вот остановился он на распутье у трех дорог. Он ждет к себе другого… и такой должен прийти к нему, измученный, нигде не находя себе утешения, готовый принять на себя последнюю и самую тяжкую вину, чтобы своим последним грехом переполнить грех и жертвою своею открыть ему путь /…/. Последний грех, последняя вина… она заполнит все сердце, она охватит всю душу, она обнимет тебя с ног до головы. Люди в ужасе отшатнутся от тебя, силы небесные с воплем отлетят прочь, выскользнет земля из-под твоих ног, и ты останешься один, — повиснешь в воздухе и будешь висеть один между землей и небом» (с. 46). Однако евангельская история фактически остается за пределами «трагедии», и эго вызвало недоумение Волошина. Ответное письмо Ремизову из Парижа он отправил только 19 янв. 1909 г., через два месяца после получения пьесы.
«/…/ Мне очень трудно было писать о Вашем Иуде, — сообщал Волошин Ремизову. — Вы знаете, насколько у меня личные отношения к нему, и мне очень трудно принять иное, чем мое, отношение к нему. Вы понимаете его иначе, чем я. И мне очень трудно отрешиться от своего взгляда и быть объективным.
Я очень люблю Вашего „Иуду“ как произведение апокрифическое и бытовое. Разговоры Орифа и Зифа все великолепны. Это настоящий хороший Ремизов. Но по своему художественному значению — они, а не Иуда являются срединным в произведении. Я очень люблю ту легенду об Иуде-кровосмесивце, которую Вы приняли как основу. Но для меня она неизбежно связуется с предательством. Предательство в этих событиях прошлой жизни Иуды должно находить свое подготовление или оправдание.
Но как бы то ни было, что бы ни писалось об Иуде, и логически и психологически центром действия об Иуде является Тайная Вечеря и предательство.
Вы этого совсем не касаетесь, и потому Ваш Иуда почти совсем не Иуда. Это Эдип, а не Иуда.
И упоминание о Христе, оно кажется ненужным и лишним. Даже почти как и самое имя Иуды.
Это мои личные возражения. Они очень субъективны, потому что я ждал от Вас того „главного“ об Иуде, и мне трудно привыкнуть к этому, частичному пониманию его.
Иуда мне представляется темой, равной Каину и Фаусту. И хочется, чтобы каждый написал своего Иуду. Как каждый должен написать своего Прометея, своего Фауста»[198].
Неудовлетворенность «трагедией» Ремизова, которую испытал Волошин, наглядно подчеркивает принципиальные различия в художественных пристрастиях писателей. Для Волошина интерпретация истории Иуды обретает свой смысл тогда, когда она, прямо или косвенно, связывается с вселенскими универсалиями, с представлениями о судьбах мира и уделе человека, когда в ней, в конечном счете, воплощается философия всеединства. При всей своей эстетической отзывчивости (которую зачастую принимали за «всеядность») Волошин воспринимает Иуду лишь в ряду с героями-богоборцами, символизирующими пределы человеческих возможностей и человеческого дерзновения, и недоумевает перед «принцем Искариотским», столь во всех отношениях обделенным в сравнении с ними. Для Ремизова же апокрифическое сказание — материал для полуфольклорной стилизации с выходами в священную историю, эксперимент по созданию заведомо условного «русско-палестинского» культурного и бытового ареала, игрового представления в духе скоморошьих зрелищ. Вопрос о главной жизненной миссии «проклятого принца» Иуды Ремизов затрагивает лишь опосредованно, ибо для его творческого задания гораздо более выигрышными оказываются периферийные элементы апокрифического сюжета, определяющие действие пьесы, чем его философское ядро. Апокрифический сюжет Ремизов расцвечивает множеством собственных фантастических фабульных ходов. Так, в «трагедии» помимо Иуды и Пилата — евангельских персонажей, матери Иуды — Сибореи (в апокрифе: Цибории) действуют вымышленные Ремизовым Стратим, Ункрада, Зиф, Ориф, Кадиджа и «обезьяний царь Асыка Первый»[199].
Последующее общение писателей не породило новых, заслуживающих специального внимания проблем. В 1910-е годы их личные контакты прекратились: Ремизов жил в основном в Петербурге, Волошин — в Париже и в Коктебеле. 5 авг. 1921 г. Ремизов покинул родину, Волошин остался в России. Долгая жизнь Ремизова за границей (он пережил Волошина на 25 лет) прошла, по его словам, «с глазами на Россию»[200]. Волошин остался в памяти Ремизова прежде всего как «парижанин», «восторженный антропософский маг»[201]. В мемуарной книге «Иверень»[202] (1940-е гг.) Ремизов, размышляя о судьбах писателей своего поколения, вспоминает Волошина