Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Немедленно уходите! Я заплачу́ все, что вам причитается.
– Еще бы вы мне не заплатили! И знаете, что я вам скажу… – Она подошла вплотную к Дику и так свирепо замахнулась ножом, что ему пришлось угрожающе поднять трость. Тогда Огюстина ринулась на кухню и вернулась, дополнив свое вооружение кухонным топориком.
Ситуация складывалась не из приятных: Огюстина была женщиной дородной, и разоружить ее без риска серьезно поранить было нелегко, а кроме того, любому, кто посягал на неприкосновенность личности французского гражданина, по закону грозило суровое наказание.
Решив сблефовать, Дик крикнул Николь:
– Звони в полицию! – И, указав Огюстине на ее арсенал, добавил: – Это будет стоить вам ареста.
– Ха-ха! – рассмеялась та сатанинским смехом, однако подойти ближе остереглась. Николь позвонила в полицейский участок, но в ответ получила нечто, весьма напоминавшее хохот Огюстины: послышалось какое-то невнятное бормотание, обмен репликами, потом связь внезапно прервалась.
Снова подойдя к окну, она крикнула Дику:
– Заплати ей побольше!
– Надо было мне самому поговорить с ними! – ответил он, но поскольку это было неосуществимо, смирился. За пятьдесят франков, которые Дик довел до ста в процессе торга, лишь бы поскорей избавиться от нее, Огюстина сдала свою крепость, сопровождая отступление оглушительными выкриками: «Негодяй!», которые бросала через плечо, словно взрывные гранаты, и решительно заявив, что покинет дом, только когда приедет ее племянник, чтобы помочь с вещами. На всякий случай не отходя далеко от кухни, Дик слышал, как там хлопнула очередная пробка, но предпочел больше не связываться с Огюстиной. В дальнейшем все обошлось без неприятностей: когда, рассыпаясь в извинениях, прибыл племянник, кухарка весело, как собутыльнику, помахала Дику рукой на прощание и крикнула Николь:
– До свидания, мадам! Удачи вам!
Дайверы отправились в Ниццу обедать, они заказали марсельскую уху буйабес из морского окуня и мелких лобстеров, щедро приправленную пряностями, и бутылку холодного шабли.
В разговоре Дик заметил, что испытывает жалость к Огюстине.
– А я – ничуть, – отозвалась Николь.
– Нет, мне ее жалко, хотя я охотно столкнул бы ее в море с высокой скалы.
В те дни они мало о чем рисковали заговаривать друг с другом, потому что редко находили нужные слова тогда, когда это было нужно, чаще всего слова приходили слишком поздно, когда другой уже не мог их услышать. Но в тот день выходка Огюстины встряхнула их и вывела из задумчивости; жгуче острая рыбная похлебка и ледяное вино развязали им языки.
– Так больше продолжаться не может. Или может? Ты как думаешь? – сказала Николь и, насторожившись оттого, что Дик даже не попытался ей возразить, продолжила: – Порой мне кажется, что во всем виновата я – я тебя погубила.
– Значит, ты считаешь, что я погиб? – любезно поинтересовался он.
– Я не то имела в виду. Но прежде у тебя было желание что-то создавать, а теперь, похоже, осталось лишь желание все разрушать.
От сознания того, что она решилась критиковать его не по мелочи, а относительно столь важной жизненной позиции, Николь охватила дрожь, но еще больше испугало ее упорное молчание Дика. Она догадывалась, что за этим молчанием, за жестким взглядом его синих глаз, за почти неестественным интересом к детям кроется нечто важное. Ее удивляла прежде не свойственная ему вспыльчивость – он мог внезапно разразиться длинной филиппикой в адрес конкретного человека, нации, класса, чьего-то образа жизни или мыслей. В нем словно бы постоянно происходила какая-то нескончаемая внутренняя драма, о смысле которой Николь могла лишь догадываться в те моменты, когда эта драма прорывалась наружу.
– В конце концов, что это дает тебе самому? – спросила она.
– Уверенность в том, что ты день ото дня становишься сильнее. Что твоя болезнь идет на спад в соответствии с закономерностью убывающих рецидивов.
Его голос доносился до нее словно бы издалека, как будто он говорил о чем-то академически-отвлеченном. От страха она окликнула его: «Дик!» – и порывисто протянула руку через стол. Дик рефлекторно отдернул свою и ответил:
– Нужно хорошенько обдумать ситуацию в целом. Дело здесь не только в тебе. – Он накрыл ее ладонь своею и добавил прежним обворожительным голосом заговорщика, зачинщика всяческих развлечений и проказ, безобидных и не очень, человека, бывшего источником всех ее радостей:
– Видишь яхту вон там, вдали?
Это была моторная яхта Т. Ф. Голдинга, покачивавшаяся на мелкой ряби залива Ангелов и предназначенная для недалеких романтических путешествий.
– Сейчас мы отправимся туда и спросим тех, кто находится на борту, как дела, выясним, довольны ли они жизнью.
– Но мы едва знакомы с Голдингом, – возразила Николь.
– Он сам нас приглашал. А кроме того, с ним хорошо знакома Бейби – она ведь едва не замуж за него собирается… или собиралась?
Когда нанятая ими моторка отплывала из порта, уже начинали сгущаться летние сумерки и на борту «Марджин» то там, то здесь спорадически вспыхивали огоньки. На подступах к яхте Николь снова одолели сомнения.
– У него там, похоже, вечеринка…
– Да нет, это просто радио, – предположил Дик.
Их заметили. Крупный седовласый мужчина в белом костюме свесился через перила и крикнул:
– Неужто к нам пожаловали Дайверы?
– Эй, на палубе! Спускайте трап! – отозвался Дик.
Моторка подплыла прямо к трапу, и Голдинг, сложив едва не пополам свою могучую фигуру, подал руку Николь:
– Вы как раз к обеду.
На корме играл небольшой оркестрик.
– Я весь к вашим услугам по первому требованию, но пока прошу меня извинить…
Порыв воздуха от движения циклопических рук Голдинга, даже не притронувшихся к ним, понес Дайверов к кормовой части яхты. Николь все больше жалела, что они приехали, и все больше сердилась на Дика. Отдалившись от веселых компаний в тот период, когда работа Дика и болезнь Николь были несовместимы с бурной светской жизнью, они успели приобрести репутацию людей замкнутых, не принимающих приглашений. Новобранцы, которые стали прибывать на Ривьеру в последующие годы, сочли это за недостаток популярности. С тех пор ситуация изменилась, однако Николь не считала разумным идти на дешевый компромисс ради сиюминутного удовольствия. Проходя через главный салон, они увидели впереди, в приглушенном свете, фигуры, которые, казалось, танцевали на полукружье кормы. На самом деле то была лишь игра воображения, порожденная обаянием музыки, непривычного освещения и колдовским мерцанием подступавшей со всех сторон воды. Если не считать сновавших туда-сюда стюардов, остальные присутствовавшие сидели, праздно развалясь, на широком диване, повторявшем изогнутый абрис кормовой кромки. Яркими пятнами из полумрака выступали платья – белое, красное и размыто-разноцветное, а также ослепительно-белые манишки нескольких мужчин, один из которых вдруг отделился от общего фона, двинулся им навстречу, и