Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анетта поняла.
— Я тоже спрашиваю себя, Мишель... А как ты считаешь?
Этот же вопрос, наверно, занимает и Маркиза, — там, в кабинете, в конце коридора, откуда не слышно ни звука. Что я могу сказать? Меня столько лет не было тут... Никогда не воображал Бобовый король, что ему придется всерьез судить и рядить.
Но мы все — товарищи Пуассо — сейчас судьи. Обязанность, которую никто не может с себя снять.
Анетта смотрит на меня. Глаза у нее сухие. С чего я взял, что она собирается заплакать! Непохоже это на нее. Она ждет моего ответа.
— Теперь он обжегся, — говорю я.
Анетта вздыхает.
— Дай-то бог! — говорит она.
Дверь кабинета приоткрылась, потом жестко захлопнулась, заглушив фразу Маркиза, прорвавшуюся было к нам. Мы замерли. Этот голос, отсеченный дверью, почему-то встревожил нас. Протянулось еще с полчаса, прежде чем они вышли, а потом нестерпимо долго приближались их шаги в коридоре.
Наконец я увидел Пуассо — смущенного, не решающегося поднять глаза, и Маркиза.
В зале как будто обновился воздух, как бывает после сильного электрического разряда. Маркиз еще не произнес ни слова, но я почувствовал, что он доволен беседой. Он был бы другим, он не держался бы так легко, он не посмел бы принести к нам спрятанную в уголках губ улыбку, если бы мы потеряли товарища.
* * *В тот день, когда из каменистой, клейкой, тяжелой почвы на линии Германа вынули первые чемоданы, набитые банковским добром — долларами, английскими фунтами, а кроме того, документами гестапо, — наша делегация собралась в столичном аэропорту, готовая к отлету.
Провожала меня одна Анетта.
— Этьен страшно занят, ты простишь его, — сказала она. — А Пуассо хотел приехать, но струсил.
— Напрасно, — сказал я.
— Ему стыдно, Мишель.
В здании аэропорта, в огромной стеклянной коробке, протянул свои улицы и переулки пестрый торговый городок, беспошлинный, стоязычный, донельзя самодовольный. Он навязывает свои найлоны, свои джины и виски, свои ананасы и зажигалки, свои сувенирные пепельницы в виде мельниц и башмачков. Десятки одинаковых стюардесс показывают, как одна, свои зубки, свои розоватые щечки кинозвезд — плакатные на фоне плакатных подарочно-веселых самолетов. А за стеклянными стенами с грохотом приземляются и взлетают настоящие самолеты, тех же расцветок, но усталые, озабоченные, всегда недовольные землей.
Я злюсь на все это. На тоскующий рев моторов, на рекламных стюардесс, которые ждут меня, торопят меня, на репродукторы, которые то и дело перебивают нас.
— Это хорошо, что ему стыдно, — сказал я.
Самолет из Мехико из-за плохой погоды опаздывает на полтора часа. Черт с ним, пусть опаздывает!
— Ты любишь его? — спрашиваю я вдруг.
Когда так мало времени, надо говорить о самом важном или совсем не говорить.
— Он мой, Мишель. Нет, я никогда не любила его так... как тебя. Это материнское, наверно. Я думала, что дам ему счастье. Для матери радость — взять ребенка за руку, вести его, беречь его...
— Дети растут, Анетта.
— Да, да! А Пуассо... Он до многого так и не дорос. Я виновата, меня это забавляло. Я, наверно, плохая мать, мне нельзя доверять детей.
Прибыл самолет из Женевы. Об этом событии надо сообщить на трех языках. Отлично, хватит шума!.. Какое нам с Анеттой дело до самолета из Женевы!
— Я почти не видела тебя, Мишель...
Она не жалуется, она не хочет огорчать меня в эти минуты, но и догадываюсь: ей стало труднее с Пуассо.
— Не пропадай больше, Мишель.
— Нет.
— Ты пиши нам.
— И ты тоже. Я ведь должен знать, как тут у вас...
Мы на перекрестке. Над головой — квадратные часы с черными тире вместо цифр. Строгие, презрительные тире, тупые обрубки — стрелки. Они как будто ни на что не указывают. Мы сворачиваем, переулок баров, глянцевых журнальных обложек выводит нас к таким же часам. Им все равно, человек может затеряться в торговых рядах, не выбраться из джунглей найлона, тревиры, эланки и прочих синтетиков. Но, по крайней мере, они не улыбаются, как стандартные стюардессы, — эти часы.
— Самолет в Нью-Йорк...
И там, верно, такой же аэропорт, такие же коктейли в высоких стаканах, такие же ткани, такое же холодное стекло кругом. А человек вечно мчится куда-то... На время все теряет смысл, кроме нас двоих, кроме того, что мы произносим и что недосказано...
— Мишель, смотри!..
Что привлекло ее? Она остановилась у прилавка, теребит мой локоть. Разинув пасть, уставился на нас огромный надувной крокодил. Зачем нам игрушки?
Потом я различаю в глубине ларька, на стене, носатые, хохочущие маски, блестящий шлем, черно-желтый, в шахматную клетку, костюм арлекина, длинную серебристую окладистую бороду, золотую корону. Все для детского маскарада...
Тогда, двадцать лет назад, у нас не было таких отличных изделий, корону для Бобового короля сделали из бумаги и фольги, и она очень скоро расклеилась. Эта корона, видать, крепкая. Не износить за целую жизнь.
— Мишель, — смеется Анетта, — не купить ли тебе?
Я тоже смеюсь.
И вдруг мы разом умолкаем, отворачиваемся от крокодила, стерегущего нагромождения мишуры, и идем дальше.
— Помнишь, Мишель, — говорит Анетта, — ты велел нам выбирать жизнь, какая кому нужна. Приказ Бобового короля. И мы выбирали, и все верили, что это возможно, — только бы скорее кончилась война. И ты верил больше всех. Мы забывали, что это игра всего-навсего...
— Ты еще молодая, Анетта.
— Тебе так кажется? Нет, если уж тогда не удалось...
Мы опять помолчали.
— Бобовый король... — протянула Анетта. — Хорошо нам тогда было!
...За столом тесно, весело. На мне борода из пакли. Забавная и мудрая игра. Бобовый король управлял сказочной страной, и от него ждали чудес.
Никаких чудес не произошло. Но семья мадам Мари все-таки не рассыпалась. А моя Анетта... Странное у меня чувство, — я словно искал ее здесь все эти дни, начинал узнавать и терял. И нашел только теперь.
ТРЕТИЙ
Повесть
Мне как раз случилось быть у Чаушева, когда пришло письмо с кунгурским штемпелем от бывшего сержанта. Иначе я, возможно, никогда и не узнал бы этой истории.
Чаушев показывал мне свои книги. Он с утра, как всегда по воскресеньям, обошел все букинистические лавки, притащил здоровенную связку и спешил поделиться своей удачей. Михаил Николаевич из тех людей, которым скучно радоваться в одиночку. Я листал раннее издание «Мистерии-Буфф» Маяковского, и в эту минуту почтальон