Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Токующий всегда в одиночку, бекас взлетает чуть ли не под облака, оттуда на неподвижно распущенных крыльях бросается вниз, и растопыренные перья его хвоста, дрожа в стремительном спуске, дают странный звук, очень похожий на блеяние ягненка.
Дупеля в вышину не взлетают, хвостами не дребезжат, а собираются стаей на косу песчаной грязи, у стоячей воды в затишье глухого болота. Тут они выстраиваются в два ряда и молча пляшут: кланяются, подпрыгивают. Потом беготня, потом драка — и добродушные долгоносики щиплются так, что после дупелиного бала на песке всегда окровавленные перья валяются.
Конечно, запалить в стаю дупелей очень просто, но я никогда этого не делал. Я не был жаден на добычу.
Первый раз в жизни я сидел в шалаше из старых ветвей на тетеревином току. Так тетерке не нашлось другого места, как усесться на сучья моей засады. Стволом ружья я сквозь хворост шалаша мог ткнуть глупую курицу. Нет, у меня даже мысли о том не мелькнуло, чтобы положить тетерку в сумку. Я только смотрел и слушал: в двух шагах от меня настоящая дикая лесная птица, она меня не видит, тихонько кудахчет и, как-то странно разевая клюв, сопит. Вот замечательно. Тетерка пококала, переступая лапами, покряхтела, вытягивая шею, и унеслась, не подозревая, как близка была к смерти.
Тетеревиный ток, конечно, разыгрался на лесной полянке.
В старице же представился мне случай выстрелить по замечательной добыче; я не выстрелил — и вспоминаю о том с наслаждением.
В охотничьем дневнике моем записано: «В конце старицы взлетело шесть удивительных птиц, покрупней, чем кряквы. Золотые гуси! Они затрубили негромко, точно в деревянные рожки, и улетели. Недалеко поднялись, я мог стрелять, но не стрелял: уж очень хорошо было».
Ну, убил бы. Ну, принес бы домой утку. Ну, зажарили бы и съели — вот и все. А тут запись: «Не стрелял: уж очень хорошо было».
Это светит через всю жизнь лучше, чем какое бы то ни было жаркое.
На всем протяжении старицы по берегам кое-где проложены охотниками тропы, — трудно, но все-таки можно подобраться к открытой воде. Но последний отрог давно заброшенной реки загибается к лесу в непроходимой трясине, мягкие подушки берегов тонут при попытке ступить на них, а для того, чтобы проникнуть на узкую полосу воды в ботничке, надо три раза перетаскивать его по грязи возникающих перешейков. Я тащил. В смутной надежде, не знаю на какие находки и открытия, волочил лодку, пачкался до ушей и неожиданно получил награду.
В медленном, неслышном движении ботничок почти наехал на плавучую кочку. Все неподвижно, все молчит в палящем зное полдня; только где-то далеко на лугу стрекочут кузнечики.
Однако на кочке птица, крупная, серая, нос острый, а морда толстая, с хохлом. Спит стоя, что ли? Замечательно странно, как будто на хвосте стоит, брюхо белое, длинное.
Что за раскоряка?
Птица меня увидела, встрепенулась, но не улетела, а, распустив крылья, проворно легла на кочку, затрепыхалась, приподнялась на лапы, держа под каждым крылом по черному птенцу, кинулась в воду и исчезла.
Вот дура, утопит своих маленьких! Ну-ка, где вынырнет?
Вдруг из зеркала воды высунулся острый клюв, рядом с ним две черные точки, — значит, еще два носа. И все это живо понеслось от меня.
На кочке грудка прошлогодней осоки. Все выпачкано, как в курятнике, и пахнет отвратительно.
Но среди обрывков сухой травы яйцо, крупное, больше куриного, длинное, остроносое, в зеленых, почти черных пятнах. Я взял его.
— Это все? — спрашивали дома. — Вот так яичко. Гадость какая-то; есть его нельзя. Это вся добыча?
— Вся, больше ничего нет.
— Так стоит ли целый день валандаться в грязи из-за дряни?
Я сердито молчал.
Стоит. Это не дрянь. Вот не стоит рассказывать о плавании ботничка. Ну, разве они там что-нибудь понимают? А человек может быть счастлив, увидя, как противная птица гагара удирает под водой, держа под крыльями своих птенцов.
В КАМНЯХ ПОТОКА
— Эй, Филька, ты что ж, братец? Обещал рыбы наловить, а сам мимо бегаешь! Забыл, что ли?
Шапки Филька не носит вовсе, на ногах у него самодельная обувь — что-то из тряпок, кожи, бечевок. Он оборванец вполне, но всегда смеется.
— Делов много, — жалуется он, ухмыляясь, — замучился. Все посылают, а я один. Ну, идем!
— Как же так? Удочку, сетку, корзинку, тряпку какую-нибудь?
— Ничего не нужно. Сказано, руками ловить будем.
Что за чепуха? Самая осторожная, чуткая, зоркая, хитрая рыба форель, а он говорит: руками. Врет, жулик-мальчишка.
Мы идем. Нет, Филька прыгает, скачет, как козел, с уступа на уступ, а я ползу, тащусь, часто обрушиваюсь, сталкивая крупные, осыпая мелкие камни. Они летят, шурша, стуча, и замолкают, исчезают. Где? А вот мы туда, за ними, по кручам, между кустами, пнями, каменными глыбами, провалами, деревьями, в какой-то знойной мгле. Цветы висят, стоят, качаются. Пахнет дивно. Но до цветов ли тут? Того и гляди поскользнешься, полетишь. Могучий клекот слышится в вышине, и огромная черная птица плавно реет над ущельем. Видны острые концы неподвижно распущенных крыльев, хищно втянутая в шею голова.
— Гриф, — объясняет Филька, — у нас такой в клетке сидит. Злой, черт. Недавно вот такому приезжему штаны разорвал.
— Дразнил, что ли?
— Погладить хотел. Руку-то успел отнять, а то сломал бы. Силища страшная. Сверху донизу штанину на клочки как дернул. Дохлого барана унесет, а живого мышонка не трогает. Чудно́.
— Долго ли лезть-то? Надоело.
— Еще один обрыв. Близко.
Крымский горный поток летом неглубок. Местами толщиной лишь с ладонь, дрожит над камнями дна прозрачное стекло воды, но шумно бегут, плещут, пенятся быстрые струи. Они холодны как лед. С наслаждением вступаешь в них после лазанья по жарким кручам, но шагов пять — шесть — и уже хочется выскочить из воды: стынут, кажется, что замерзают ноги.
— Где же рыба? Ничего нет. Да и не в чем ей здесь водиться.
— Погоди, не сразу. Сейчас найдем.
Я надеваю сапоги, иду по берегу. Филька прыгает и по сухим камням и по воде; его нисколько не заботит, что обувь собственного изделия давно промокла.
— Вон под этим камнем! — вдруг указывает он. — Видишь, такой с мохом, там должна быть.
— Почему?
— Так. Я уж знаю. Стой!
Точно кусок пожелтевшего сахара, лежит в воде закругленный с одного конца камень, и зеленые толстые мохнатые нитки треплются вокруг него в быстром течении.
— Здоро́в. Одному не своротить. Помогай!
Опять сняв сапоги, я