Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черкасов замер.
Ефрейтор, держа автомат у бедра, надавил большим пальцем на флажок переводчика.
Трык-трык.
Флажок указал на положение «стрельба одиночными».
– Зема, ты чего… – судорожно и криво улыбнулся Черкасов.
Нечаев, передернув затвор, вскинул автомат к плечу.
– Не зема ты мне, – онемевшими губами прошептал ефрейтор и, мотнув стволом, еле слышно приказал:
– Беги!
Черкасов, медленно поднимая руки, оглянулся на спокойную гладь озера. Повернул серое лицо к Нечаеву:
– Слышь, тезка, остынь… Не дури. Если обиделся…
Нечаев чуть приподнял ствол и потянул спусковой крючок.
Да-дах-х-х!!! – черным облачком вырвался выстрел и разлетелся над озером, повторяясь эхом у дальнего берега.
Черкасов дернулся, но остался на месте.
– Брось оружие! Ты не понял еще?.. Тебе все! Пиздец!!! Щас на выстрел сбегутся все! Брось, я сказал! Скажешь, случайно вышло! Я подтвер…
Ефрейтор повел стволом.
Не договорив, Черкасов бросился к озеру и побежал по отмели, как и в прошлый раз, поднимая брызги.
Нечаев выстрелил, почти не целясь.
Черкасов взмахнул руками и кубарем полетел в воду. Вскочил и побежал опять, но как-то странно, боком, задирая одно плечо выше другого. Правая рука его беспомощно болталась.
Да-дах-х-х!!! – снова раздался выстрел, и на этот раз Нечаев разглядел красную взвесь, вырвавшуюся из бока бегущего арестанта.
Черкасов упал вновь, барахтался на краю отмели.
Нечаев вытер ладонь о полу гимнастерки, сжал и разжал пальцы, опять вскинул автомат.
Черкасову удалось столкнуть себя с мелководья, и он медленно, то и дело исчезая под водой, поплыл вперед, сильно забирая вправо.
Когда его голова в очередной раз показалась на поверхности, Нечаев тщательно прицелился и выстрелил еще раз.
* * *
– Закемарил, что ли, зема?
Нечаев, разлепляя веки, вскинул голову.
В шаге от него, прыгая на одной ноге, вытряхивал воду из уха Черкасов.
Взглянув на часы, ефрейтор понял, что минут десять он проспал, опираясь на автомат…
…По обшарпанному, в старых царапинах, прикладу деловито сновали рыжие муравьи…
…Стряхнув их осторожными движениями пальцев, Нечаев с трудом поднялся на затекших ногах…
– Пора, – расклеивая пересохшие губы, произнес он.
Последней у нас сегодня – литература.
Мы курим, почти не скрываясь, чуть сбоку от крыльца школы. Восьмой класс, конец апреля. Взрослые пацаны.
Тепло, орут воробьи, землей пахнет вовсю. Асфальт давно уже сухой. Снег еще лежит плоскими кучками на спортплощадке и под заборчиком школы – серый, грязный, как и сам забор.
Сверкает на солнце, сворачивая в Безбожный переулок, трамвай. Блестит витрина магазина «Овощи-Фрукты». Там всегда в продаже «Салют», по два пятьдесят.
Высокое весеннее небо.
Пиджаки наши распахнуты. Димка Браверман некурящий, но стоит с нами. Щелкает себя по комсомольскому значку.
– Ну что, весна пришла, да, Лысый? – спрашивает он профиль Ильича на железном флажке.
Ильич делает вид, что не слышит.
Ринат Хайретдинов достает из кармана синенький «пятифан», складывает его, чуть подминая, и вместо слов «Пять рублей» получается зубчатый кружок со словом «Пей» внутри.
– Медаль пьяницы! – поясняет Ринат. – Ну что, срываемся?
– Хуясе… Откуда? – говорит Вовка Конев, не отрывая взгляда от «пятифана».
Ринат улыбается:
– Где было, там нет больше, Коняра!.. Я не понял, идем или нет? Щас на обед закроют, и че потом? Их угощаешь – они мнутся, стоят тут! Чек, ты как?
Ринат смотрит на меня с надеждой. Я самый рослый в компании, и, когда мы покупаем бухло, в магазин всегда захожу я.
– Ну, давай, – легко соглашаюсь я.
Едва мы успеваем докурить, на крыльце появляется Лобзик, наш трудовик. Лысый и поддатый слегка, как обычно.
Лобзик хитро щурится, разглядывая нас, и вдруг громко, раскатисто пердит.
Мы ржем как кони.
– Че, бля, смешно, да? – обижается вдруг трудовик. – Щас отведу к директору за курение, там смеяться продолжите… Звонок не для вас был, что ли? А ну, на урок все живо! Приду проверю, у вас что щас?
– Пение, – отвечает Конев под общий смех. – А директор болеет.
– Хуение! – багровеет Лобзик. – По расписанию найду и проверю. Кого не будет – к завучу с родаками завтра.
Мы поднимаемся на крыльцо. Если на Лобзика находит «воспиталово» – туши свет…
Один за другим мы исчезаем за дверью. Я захожу последним.
Оглядываюсь и вижу трудовика. Он щурится на витрину «Овощи-Фрукты».
По дороге в класс материм Лобзика и обсуждаем сиськи Оли Подобедовой. Они у нее самые большие в классе. Наша гордость – на Подобедову даже десятый класс засматривается.
– А Чеку Танюха больше нравится – «дэ два эс», бля! – подначивает меня Конев, но мне по барабану.
Танька Оленина, конечно, симпотная, но у нас с ней ничего нет. Так, помацал ее слегонца на восьмимартовском «огоньке»…
Сисек у Таньки совсем нет, тут Конь прав.
Идем по коридору третьего этажа. С портретов на стене нас разглядывают классики. Лицемеры Толстой и Горький – сурово и осуждающе, зануда Достоевский – равнодушно. Беспутный Пушкин, специалист по женским ножкам, с интересом прислушивается. Чехов смотрит сквозь пенсне с тем же выражением, с каким осматривал, наверное, сифилитическую сыпь у крестьян в бытность свою врачом.
Из-за двери нашего класса слышен обычный на уроках Пластиглаза галдеж.
Такой у него метод – по алфавиту назначать читающего вслух. Я иду в журнале сразу после Хайретдинова и всегда веселюсь, если урок заканчивается на нем, а не на мне.
Пока кто-то читает, другие занимаются, чем хотят, – Пластиглазу на это положить. Хоть ходи по классу, что Конь или Ринат часто и делают.
Странный он, этот Пластиглаз.
Физрук говорит – контуженый. Глаз ему в Афгане не то выбили, не то осколком задело.
Пластиглаз не старый. Мужик как мужик, только квелый какой-то. И протез этот его глазной… Лучше бы повязку носил. Был бы Пиратом.
Конев, как самый наглый, стучит в дверь и всовывает голову:
– Можно?
Ответа не следует. Мы проходим на свои места. Пластиглаз даже не смотрит на нас. Отмечает что-то в журнале и своим бесцветным голосом произносит: