Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Гой ушел.
Виленский побледнел и поспешил сесть. У него было такое чувство, точно что-то вонзилось в его сердце. Он знает, что в словах Менделя Гоя много правды. Но он не хочет, чтобы все видели, как ему больно. Лицо его поэтому оживляется, он решает тотчас уйти. Пока слово имеет болтливый Нилович.
— Зачем, в самом деле, зовут польских рабочих на еврейские забастовки, разве нехватает евреев? Их зовут по-товарищески, а они идут в надежде погромить. Разве нехватает еврейских рабочих?
Тогда Виленский чувствует, что наступил нужный момент. Он набрасывается на Нилевича, вгрызается в него. Он рассчитывается и за Менделя Гоя, и за свои позорные дни, и за все то, что накопилось за долгие годы... Кажется, что он никогда не закончит.
Но поднимается поэт с рыжими волосами и начинает декламировать:
...Смерть нас косит первыми,
Мы давно уж мертвецы,
Поле наше не засеяно,
Не заснежены пути,
Мы не ищем, нас не ищут —
Никому мы не нужны...
Все расходятся молчаливо, печально. Всех тянет к еврейскому магазину, где бастуют еврейские служащие, а польские сапожники защищают их. Возле магазина толпятся люди. Возвращаются польские сапожники. Их десять, высокие, широкоплечие, с длинными усами. Они выиграли забастовку. Впереди шествует низкорослый еврей тоЖе с усами, но жиденькими и короткими, с улыбающимся лицом.
Виленский прошел мимо, окинул его суровым взором и сказал:
— Не мог найти еврейских рабочих... Повсюду со своим Интернационалом...
ЕСТЬ БОЛЕЕ ВАЖНЫЕ ДЕЛА
Когда по улице шагают десять польских сапожников плечом к плечу, добродушно смеясь, они сеют страх.
А идущий впереди еврейский сапожник раздражает и возмущает.
— Евреи, что вы скажете?.. Еврей!.. Во все он должен вмешиваться, повсюду он. Смотрите, как он шествует, точно петух, а сам мал, как пятак. Боже, боже, неисповедимы твои пути!
Домой Янкель Швец возвращается поздно. Иногда он вовсе не приходит. Дома ждут его остывшие обеды за три дня. Он быстро закусывает. Ему некогда даже хорошо разжевать пищу. Он торопливо, глотая слова, рассказывает кое-что жене, но она ничего не понимает. Его поведение кажется жене странным: всегда тихий, робкий, он теперь готов драться с каждым прохожим на улице. Он беспокоен и даже ходит по-новому: быстрыми, мелкими шажками. Жена не узнает его и ей порой кажется, что она боится его, боится, как бы он вдруг не зашумел, не закричал.
Янкелю непонятно, если ему говорят, что он низкорослый, что плечи у него узкие, а усы не длинные, не светлые и не густые, как у его товарищей. Он, Янкель, чувствует себя сильным, мужественным, чувствует, как поминутно наливается тело его соком и силой, как легка его поступь.
Он говорит жене:
— Сколько мне лет? Уже не молод, да мы оба не молоды, а мне иногда по утрам кажется, что мне еще надо итти в школу, что я еще совсем мальчик в рваных штанишках. Что же это со мной, ведь я же отец семейства?
Когда он уходит, в доме еще долго звучит его смех, и дети спрашивают:
— Мама, товарищ Янкель и сегодня придет поздно, когда мы уже будем спать?
— Да, да, маленькие товарищи, да, детки, да... Иногда случается, что Янкель уходит из дому, не успев сказать с женой ни одного слова. Но он вскоре возвращается в сопровождении Малки и запирается с ней в отдельной комнате. Жене Янкеля хочется знать, что за тайны у них, но она не станет мешать им во время работы. У двух членов комитета есть о чем посекретничать. Но немного погодя она все же начинает расспрашивать их, что слышно нового. В конце концов Янкель ей муж, а Малка подруга, и она находит нужным сказать им об этом. Они оправдываются: у каждого своя конспирация. Какие же претензии может предъявлять сознательный товарищ?
— Идите своей дорогой, разве кто претендует? Когда они уходят, она чувствует, что может предъявить много претензий. Она готовит ужин для детей, разводит огонь под треножником и стоит, полная взволнованных дум, и мысли волнуются, как огонь под треножником. Всю свою жизнь она прожила с ним, всю жизнь она оберегала его, прятала книжки и разыскивала его товарищей, а теперь она осталась одна, он же по целым дням с Малкой. Это обидно. Ведь Малка совсем недавно пришла в их дом, она даже книжки не хотела брать. Теперь Малка — член комитета. А она, что делает? Ничего! Она готовит пищу для мужа, моей детей и кое-чем помогает в работе.
От горечи она забывает, что под треножником горит огонь и что она еще не поставила горшка. Очнувшись, она вспоминает о чугунке, ставит его на треножник и снова отдается тревожным мыслям: Малка — жена мужа, Янкель — муж жены. И неясно, куда ведет эта мысль, но руки вздрагивают, и чугунок на треножнике начинает шататься, тревожно кипя.
Однажды утром Малка поведала ей тайну. Илья был у нее.
* * *
Он и сам не знал, почему его тянуло туда. Он вдруг ощутил потребность посмотреть, как выглядят жена и дети. Он шел смотреть на них как чужой, точно ему нужно было передать чужое письмо. Он пришел на перекресток и почувствовал, как сжимается сердце. Еще издали он услышал чужой голос, выкликающий новости. На перекрестке стоял мужчина.
Точно нарочно, человек этот сунул в лицо Илье газету и прокричал оглушительно городскую новость: женщина покончила с собой, потому что голодали ее дети.
Илья купил газету и поспешил на ту улицу, где жили его жена и дети. В дом нужно зайти под каким-либо предлогом, а улицу можно пробежать и так. Хотелось узнать, почему Малка больше не торгует газетами, внезапно возникла мысль: какая-то мать повесилась — ее дети голодали.
Через минуту он был по ту сторону двери. Детей не оказалось дома. Навстречу вышла Малка. Его обдало одновременно и холодом и жаром. Он застыл. Она вернулась в комнату и снова вышла. Протянув руку, она сказала:
— Только не ночевать здесь, не жить. На папиросы и завтраки можешь получать на первое время. Если же не найдешь работы, то у меня не богадельня.
Она сунула ему в руку кредитку и закрыла дверь. Он остался стоять, потом приоткрыл дверь, но она замахала на него руками и вынесла еще денег.
— Бери, ведь за этим ты пришел, на, денег мне не жалко, я плюю на деньги и на тебя...
Она бросила ему еще одну бумажку. Она почувствовала,