Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы оба хотели посетить Рейксмузеум[12]. Но, оказавшись там, разбежались в разные стороны: Эдвард отправился любоваться полотнами Рембрандта, а я пошла на встречу с Вермеером[13]. Я была знакома с его творчеством по альбомам живописи и предвкушала удовольствие от осмотра оригиналов. Но увидев полотна художника воочию, я была ослеплена. Несмотря на то что оригиналы были значительно меньших размеров, чем я себе представляла, свет, исходивший от них, завораживал. Не знаю, как долго я стояла у его картин… До этого я не понимала, зачем в музейных залах расставлены скамеечки, ведь туда приходят не за тем, чтоб часами рассматривать одну картину. А сейчас случилось именно так. Оказалось, что я пришла сюда ради крестьянской женщины, которую художник увековечил на своем полотне.
Теперь рядом со мной в тюремном фургоне сидел абсолютный двойник голландской крестьянки. Такое же крупно вылепленное лицо, выпуклый лоб, даже одинаковый разрез глаз. Идентичные очертания плеч и полной груди. И что самое смешное, рукава ее тюремной куртки, которые она закатала до локтя, так же как и у той, на картине, заламывались в местах сгиба. Похоже, возраст тоже совпадал. Мне вдруг подумалось, что, если мою соседку по несчастью отвезти в Амстердам и посадить рядом с картиной, это была бы сенсация.
Она повернула голову ко мне и улыбнулась, а я подумала про себя, что уже знаю, как бы выглядела картина, если бы натурщица наливала молоко с улыбкой.
– Так вы и есть та самая писательница, – внезапно заговорила моя соседка в наручниках. – Все в тюрьме только о вас и говорят…
– Меня зовут Дарья, – сказала я, давая ей понять, что являюсь такой же заключенной, как и она. После довольно продолжительного периода сознательной изоляции я начинала постепенно искать контакты с миром, в котором оказалась, начинала отождествлять себя с ним. Впрочем, с этим отождествлением я немного переборщила, но в этом заключалось молчаливое согласие с новой жизнью.
Свою роль в этом наверняка сыграло и присутствие в этих стенах Изы – в каком-то смысле это был ее мир. Такой тесной связи с другими людьми мне никогда еще не приходилось испытывать, даже на свободе. Я скорее сторонилась людей, избегала их. Они раздражали меня, навевали скуку.
Единственным человеком, которого я признавала в качестве своего интеллектуального партнера, был Эдвард. Хотя я не могла простить ему многих вещей, и прежде всего его публичных высказываний, идущих вразрез с тем, что он думал на самом деле. Когда-то со злости я крикнула ему, что его следует посадить в банку с формалином и сохранить для будущих исследователей двойной социалистической морали. Как же зловеще звучали теперь эти слова…
Но правдой было то, что с ним мне никогда не было скучно. Меня интересовали его суждения, но только те, настоящие! С ними я считалась. Кажется, он прочитал все, что только было можно прочитать. Кроме того, он обладал фантастической памятью. Иногда после его очередного монолога у меня мурашки бегали по коже. Возможно ли такое, чтобы один человек мог служить вместилищем для такого количества знаний?! Надо сказать, что Эдвард был человеком очень талантливым: из пришедшего в упадок еженедельника, этакого обозрения литературных событий в мире, которое никто не покупал, он сумел создать журнал высокого уровня и завоевать любовь читателей. Помню, сколько нервов ему стоило отстоять рассказ Булгакова, который собирались снять с печати. Тогда Эдвард пошел на компромисс и написал разгромную рецензию на произведение «Жестяной барабан» Понтера Грасса, отвергнутое цензурой из-за вошки, которая осмелилась ползти по воротничку гимнастерки советского солдата; оно было напечатано в самиздате. Парадокс: официальная газета опубликовала рецензию на книгу, которой официально не существовало на книжном рынке. Рецензия была размещена в газете с огромным тиражом, и Эдварду было разрешено напечатать в журнале Булгакова. Репутация Эдварда сильно пошатнулась, зато журнал выиграл. Коммунисты не считали его совершенно своим и наблюдали за ним, держали его на расстоянии. Он не вписывался в их круг. Его культура, образ жизни слишком отличались от принятого у них: во время общих возлияний, вместо того чтобы, подобно другим, падать под стол, он выпивал всего две-три рюмки.
Такой человек вызывал подозрения, он не мог считаться настоящим коммунистом. Настоящий коммунист смотрел всем прямо в глаза, а Эдвард никогда не смотрел в глаза. Он даже мне не смотрел в глаза, но это не имело ничего общего с угрызениями совести. Просто он всегда о чем-то думал, был чем-то поглощен и вечно везде опаздывал. Редакция, Институт литературных исследований, запись на телевидении, интервью на радио. Жил на бегу, рецензировал какие– то книги, потом эти рецензии летели в корзину, приходилось писать новые. Он этим жил. Когда режим сменился и его перестали приглашать на телевидение и радио, он страшно переживал. Он мечтал о славе и любил, когда продавщица в магазине восклицала в восхищении: «А я вас видела вчера по ящику!» Неважно, что из сказанного им в эфире она не поняла ни слова. Его самолюбие было удовлетворено. Если говорить честно, то он презирал всех людей – для него вообще не существовало авторитетов. Исключение составляли, наверное, только какие-нибудь нобелевские лауреаты… Но он любил многих писателей и понимал их. Мой немецкий издатель как-то рассказывал мне об одном критике, который держал в своих руках писательские судьбы – мог возвысить, а мог и уничтожить карьеру любого. Передача, которую он вел на телевидении, пользовалась у зрителей огромным успехом, поскольку сам он был личностью неординарной. Один его каприз, и чье-то писательское будущее могло полететь в тартарары. При этом он был человеком неподкупным и руководствовался только своими пристрастиями и художественным вкусом. Если бы Эдвард мог отважиться на такую же независимость суждений, он наверняка стал бы непререкаемым литературным авторитетом, поскольку редко ошибался в своей оценке писателей. Разумеется, высказанной в частном порядке, ибо официально он награждал лаврами только тех, кому благоволили коммунисты.
Моя товарка по лавке снова с улыбкой обращается ко мне:
– Вот как нас боятся – наручники надели… Я тут тоже за убийство сижу: зарезала своего мужика кухонным ножом. Семь раз под ребра ему всадила. И рука не дрогнула… За его издевательства надо мной и детьми… Свое я отсижу, но раскаяния от меня не ждите. Встань он сейчас из гроба, я сделала бы то же самое и глазом не моргнула…
Боже, пронеслось у меня в голове, что я тут делаю…
– Уж до того бывал злобен, что, когда я ему не давала, спускал мне прямо на хлеб, стоило лишь отвернуться. Меня потом до вечера тошнило, кусок в горло не лез… Ну и как такое простить? Я все пытала милиционеров: правда ли, что он мертв? Он бы мне устроил, если б выжил…
Вот вам еще одна разновидность сексуальной войны, мрачно подумала я. А еще задумалась: как бы я поступила, если бы все можно было вернуть назад? Если бы наша игра, которую мы вели на протяжении лет, продолжалась? Что бы тогда я сказала Эдварду? Сказала бы: прости…