Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Хочешь не хочешь, а заговоришь о нашей современности. Тогда истово верующие люди видели в этой богохульной распоясанности наступление последних времён. Последние времена не наступили, но грандиозный катаклизм не заставил себя ждать. Ныне мы наблюдаем нечто схожее. О выставке «Осторожно, религия!», о перформансе, на котором за плату приглашали осквернять и уничтожать иконы, писали достаточно. Незамеченным прошёл ещё один эпизод из той же «оперы». В течение довольно продолжительного времени музыкальным рефреном популярной телепередачи «Что? Где? Когда?», в которой разыгрываются уже не книги, а большие деньги, была шансонетка с припевом «Crucify!», что в переводе означает: «Распни Его!»)
* * *
«Жизнь на русских просёлках, под теленьканье малиновок, под комариный звон звёзд всё упорней и зловещее пугали каменные щупальцы. И неизбежное совершилось. Моздокские просторы, хвойные губы Поморья выплюнули меня в Москву. С гривенником в кармане, с краюшкой хлеба за пазухой мерил я лапотным шагом улицы этого доселе ещё прекрасного города». Так вспоминал Клюев о своём появлении в Москве и о встрече лицом к лицу с Ионой Брихничёвым.
«Не помню, как я очутился в маленькой бедной комнатке у чернокудрого, с пчелиными глазами человека. Иона Брихничёв — пламенный священник, народный проповедник, редактор издававшегося в Царицыне на Волге журнала „Слушай, земля!“, принял меня как брата, записал мои песни. Так появилась первая моя книга „Сосен перезвон“. Брихничёв же издал и „Братские песни“».
Летом Клюев обретается в Даньковском уезде Рязанской губернии среди христов, судя по всему, шелапутского толка. Секта подверглась преследованию со стороны властей, и дело кончилось, видимо, кратковременным арестом Николая со товарищи, о чём он позже упомянет в одной из автобиографических заметок: «Сидел я и в Харьковской каторжной тюрьме, и в Даньковском остроге (Рязанской губернии)…» Документы, содержащие сведения об этих «сидениях», пока не выявлены, и хронологический отрезок заключения не прослеживается. В письме Блоку, написанном уже в декабре, Клюев просит оказать денежную помощь своему знакомому сектанту, скопцу Григорию Васильевичу Ерёмину «ради мало хорошего, что мы с Вами нашли в самих себе и что связывает нас с людьми и с родиной» и прилагает письмо самого Ерёмина, откуда приводит жалобные строки: «У меня всё пожгли, всю солому — так что не осталось ничего, — ни скотину кормить, ни топить нечем». Судя по всему, местное начальство, помимо всего прочего, устроило в общине форменный погром.
Добравшись до Москвы, Клюев сообщает Блоку, что богатый издатель предлагает ему выпустить книжку стихов. Клюев волнуется, даром что его уверяют (а уверяет, очевидно, Брихничёв), что книжка «нужна и найдёт много читателей». Просит разрешения посвятить книгу самому Блоку — «Нечаянной Радости» и просит написать к ней предисловие… Предисловие это напишет Валерий Брюсов, с которым Клюев познакомится в начале августа и который там же в Москве представит его Николаю Гумилёву.
Проходит месяц, Клюев уже в Петербурге, пишет Блоку с просьбой о встрече, и наконец, 26 сентября, эта долгожданная встреча состоялась. Ей Блок посвятил страницу своего дневника от 17 октября: «Клюев — большое событие в моей осенней жизни. Особаченный Мережковскими, изнурённый приставаньем (Санжарь), пьяными наглыми московскими мордами „народа“ (в Шахматове — было, по обыкновению, под конец невыносимо — лучше забыть, забыть), спутанный — я жду мужика, мастеровщину, П. Карпова — темномордое. Входит — без лица, без голоса — не то старик, не то средних лет (а ему 23?). Сначала тяжело, нудно, я сбит с толку, говорю лишнее, часами трещит мой голос, устаю, он строго испытует или молчит… Только в следующий раз Клюев один, часы нудно, я измучен — и вдруг бесконечный отдых, его нежность, его „благословение“, рассказы о том, что меня поют в О(лонецкой) г(убернии), и как (понимаю я) из „Нечаянной Радости“ те, благословляющие меня, сами не принимают ничего полусказанного, ничего грешного. Я-то не имел права (веры) сказать, что сказал (в „Нечаянной Радости“), а они позволили мне: говори. — И так ясно и просто в первый раз в жизни — что такое жизнь Л. Д. Семёнова и даже — А. М. Добролюбова… „Есть люди“, которые должны избрать этот „древний путь“ — „иначе не могут“. Но это — не лучшее, деньги, житьё — ничего, лучше оставаться в мире, больше „влияния“ (если станешь в мире „таким“). „И одежду вашу люблю, и голос ваш люблю“. — Тут многое не записано, запамятовано, я был всё-таки рассеян, но хоть кое-что. Уходя: „когда вспомните обо мне (не внешне), — значит, я о вас думаю“».
Конспект встречи, пунктирный набросок, а сказано много. Упомянутый Пимен Карпов, который уже списывался с Блоком, прислал ему свою книжку «Говор зорь. Страницы о народе и интеллигенции» — во многом наивный и сумбурный сборник памфлетов, где обрушился на русскую интеллигенцию, заявив, что интеллигенты «ограбили народ духовно»… Клюеву было о чём поговорить с Карповым — и поговорит ещё… А тогда никого, кроме Блока, Николай перед собой не видел. И встреча их была насыщена потаённым смыслом для них обоих. Блок, судя по всему, с трудом выходил из состояния усталости и погружённости в себя. Клюев разрывал пелену ощутимого блоковского отчуждения, которое он не мог не чувствовать при всей сердечности их разговора, он уже приводил жизненный путь Семёнова и Добролюбова, как пример, которому он не может последовать, ибо выбор сделан — остаться «в миру» и воздействовать на «мир» словом, идущим от сердца… Но сколько бы ни было переговорено — а не удовлетворил Клюева этот диалог, о чём он и написал Блоку в конце ноября уже из Олонецкой губернии.
«Это моё приветствие к Вам уже не имеет характера „С добрым утром“, ибо воочию я убедился, что Вы спите, хотя и не в зачарованном замке, как думается с первого взгляда… Тщетно я подбрасываю сучьев в свой одинокий лесной костёр, чтобы огонёк его стал виден Вам в пустыне Вашей Ночи, и чтоб почувствовали Вы, что он приводит на грудь брата. Все мои письма и слова к Вам есть раздувание этого костра, — я обжёг руки, на губах у меня пузыри и болячки, валежник и сучья разорвали мою одежду… Но сон обуял Вас. Мнится Вам, что мир во власти демонов…»
И далее Клюев в стиле русской народной сказки со смысловыми отсылками к циклу «На поле Куликовом» излагает, что же происходит «на самом деле»: Блок мнится ему Иваном Царевичем, спящим «в сером безбрежье всерусского поля». «В шумучих ковылях теряется дикий шлях — путь искания возлюбленной (Прекрасной Дамы), и с какой-нибудь Непрядвы или речки Смородицы доносятся лебединые гомон и всплески. Далёким-далеко, за нитью багровой заряницы, скоком-походом мчится серый волк: несёт воду живую и мёртвую…» Вместо демонов — «курганное вороньё» клюёт падаль-человечину. А «за синим бором» идёт побоище с дьяволом. А Царевич спит и не слышит, как «мается маятой смертной в Кощеевом терему Царевна: чья возьмёт?». Хотелось бы верить, что пробудится витязь от «сосен перезвона» (книга с этим названием только-только вышла), что «как колокол, красное яйцо сулит, — белую вербу, ключевую воду, частый гребень, ворона коня, посвист удалецкий, зазнобу — красну девицу…». Да не верится.
И — кончилась сказка. Замолкли гусли былинщика-песнопевца. Вступает в свои права суровый друг-учитель, выговаривая тому, кого недавно братом называл, всё наболевшее. Невозможно воспринимать речь Клюева в состоянии той раздвоенности, душевной развоплощённости, в котором находится Блок. Ни искренности, ни душевности не чувствует Клюев — сам со своей душевностью, открытостью, которая почти никогда не проявляется на людях, оказывается объектом рассмотрения со стороны в неких неведомых ему целях. «…Мне теперь видно Ваше действительно роковое положение, так как одной ногой Вы стоите в Париже, другой же — „на диком бреге Иртыша“. Отсюда то тяжёлое и нудное, что гнело нас при встрече и беседе друг с другом… Даже Ваш прощальный поцелуй был (если не из физического отвращения) половинчат и не унесён мною в мир. Ясно, что такие люди, как я, для Вас могут быть лишь материалом, натурой для Ваших литературных операций, но ни в коем случае не могут быть близкими, братьями… Моя беседа с Вами была сплошной борьбой с иноземщиной в Вас. Я звал Вас в Назарет, — Вы тянули в Париж, я говорил о косоворотке и картузе, — Вы бежали к портному примеривать смокинг, в то же время посылая воздушный поцелуй и картузу, и косоворотке. Такое положение долго продолжаться не может, а если и продолжится, то вскоре Мир увидит вместо Ивана Царевича „Идолище поганое“ — нового бога с лицом быка и спиной дракона. В тот день безумства и позора дунет Дух и велико будет падение идола, и Вечная Зима (которую Вы уже слышите в „Земле в снегу“) дохнёт метелью и мраком на светлый рай Ваш…» Здесь и парафразы строк Владимира Соловьёва к месту — знает Клюев, как Блока тянет к тому, точно магнитом… Жестокое пророчество произнесено, но Клюев не может на нём останавливаться — слишком он любит и ценит Блока, даром что образ человека совершенно не совпал в его глазах с образом поэта, которого он принял целиком в своё сердце. Он едва не со слезами на глазах призывает Блока к Христу, его, клюевскому Христу. «Его храм, основанный две тысячи лет тому назад, забыт и презрен, дорога к нему заросла лозняком и чертополохом; тем не менее отважьтесь идти вперёд! — На лесной прогалине, в зелёных сумерках дикого бора приютился он. Под низким обветшалым потолком Вы найдёте алтарь ещё на месте и Его тысячелетнюю лампаду неугасимо горящей. Падите ниц перед нею, и как только первая слеза скатится из глаз Ваших, красный звон сосен возвестит Миру-народу о новом, так мучительно жданном брате, об обручении раба Божия Александра, — рабе Божией России…»