Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего, мама, – он придерживает бабу Полю за плечи. – Ничего.
В доме всё вымыли, по комнате – сколько хватило места – расставили столы, соорудили скамейки из оструганных досок, положенных на табуретки, подавали на стол: водку, закуску, горячее и сладкое.
Баба Поля стояла возле столов у самой двери, рядом – соседка, Галина мать. Абрамовна, так уж сложилось, была главным распорядителем на похоронах, если умирал кто в округе. Она негромко, но твёрдо руководила застольем: рассаживала людей, уплотняла, указывала подручным, какое блюдо куда поставить, что принести, а что оставить на потом. Поднаторела в своём деле. Баба Поля смутно воспринимала происходящее, иногда повторяла:
– Проходите, садитесь. Помянем… кушайте, – и получалось, будто всё, что говорила и делала Абрамовна, исходило от бабы Поли.
Сгорбленный многолетней работой, поднялся со стаканом в руке старик Матвеев:
– Я, вот, скажу. С Тимофеем вместе в город пришли, вместе – на завод. Скажу: не было другого, значит, специалиста, как Тимофей. Значит, любое дело – его, на любом станке – хоть на токарном, хоть на фрезерном. Модельщиком. Да. В литейку, значит, тож. Вот – люди подтвердят. Было ему дадено. Одно слово – мастер. Других научал нашему рабочему делу. А теперь, – Матвеев горестно провёл заскорузлой ладонью по лицу сверху вниз, утёр слезу, – упокой душу его… Помянём Тимофея нашего.
Выпили. Ели молча.
Алексей, подчинённый общему движению, слушал, выпивал, закусывал. Справа от него – брат, дальше – Аня и Вера. Вася и Вера тоже следовали принятому порядку, вместе со всеми поднимали рюмки, что-то ели. Только Аня выпадала из этого строя: отрешённо глядя неподвижным взором сквозь окно, не реагировала ни на что.
Александр сидел слева от Алексея, иногда смотрел долгим взглядом по ряду. Многие, особенно женщины, раскраснелись – водка ударила в кровь, погнала её быстрее.
– Скажи, Александр Григорьевич, – негромко обратилась к нему Абрамовна.
Её услышали. За столом прекратили есть, потянулись к рюмкам и стаканам, ждали. Александр поднялся, нагнул голову, прогоняя ком в горле:
– Мне не забыть, – начал хрипло и тяжело, как в крутую гору с грузом пошёл, – того времени, когда шла война. Война убивала и калечила не только на фронте. Здесь… До смерти… – он задохнулся, остановился на миг, дёрнул головой, ловя воздух, продолжил негромко в раскалившейся вдруг тишине. – Самое страшное – ломала, калечила души людей.
Александр невидяще обвёл взглядом комнату, обронил совсем тихо, точно в забытьи:
– Война до сих пор ходит тенью… по земле.
Взгляд, полный ужаса, заставил его очнуться. Баба Поля в дверном проёме, почти в обморочном состоянии, ухватясь рукой за косяк, беззвучно открывала и закрывала рот; другая её рука двигалась по груди, будто она творила молитву, взывая к милосердию.
– Я бы, наверное, тоже сломался. Тимофей Несторович был для нас… – голос его вдруг осип, просел и на мгновение потерялся. – На таких людях держалось всё. Какую тяжесть вынесли! Пусть земля ему будет пухом.
Всех враз разместить не удалось. Управились лишь в три захода. Каждому подали всего вдоволь: и поесть, и выпить по своей мере, и сладкого отведать. Спасибо добрым людям. Помогли горе нести, помянули Тимофея Несторовича словом сердечным. Спасибо женщинам, соседям и тем, с завода, что столько дел переделали по доброй воле, из сострадания, из сочувствия своего.
У Полины Филипповны достало сил выстоять этот день. Был в ней невидимый стержень, который держал её, не давал надломиться в горе, как не дал согнуться раньше, при известии о гибели первого мужа.
Утихло. Всё убрано. Все разошлись. В доме только баба Поля с детьми. Налили ещё по рюмке. Помянули отца в своём кругу. Вон они какие все большие, с виду ладные, умные. Алёша-то, Алёша. Вылитый отец. И лицом схож, и так же ходит, и слова лишний раз не обронит. Васятка с Верочкой – говоруны. И всё, бывало, друг дружке поперёк. Даже сейчас будто спорят, сестру с братом заденут и опять между собой…
Баба Поля не вслушивается в отдельные слова; голоса детей, которые так долго жили только в памяти её, теперь звучат наяву.
А тогда маленькие были, когда она пришла к ним в дом, и – больше – молчком. Волосёнки длинные – заросли все четверо, ручки худенькие, синие. Смотрят строго, как старички, – и молчат. Потом, обвыкли когда, зазвенели колокольчиками…
Матерью не сразу стали её называть. И она сперва думала: ни к чему. У самого малого, Васи, у первого сорвалось. Уж в школу ходить начал, когда обмолвился, а до тех пор, как и старшие, говорил ей: «вы». Да только, видно, нельзя ребёнку без того жить, чтобы никому не говорить «мама». Коль не говорить, стало быть, оставаться сиротой, будь мачеха хоть того распрекрасней.
Пятёрку ему за палочки учительша поставила. Ровненько так нарисовал. С тетрадкой, с радостью – к ней: «Посмотри, мам!»
И не заметил бы, что обмолвился, да Верочка изумилась, остановила глаза на нём, потом – хлоп ресничками – на мачеху: что она? У Полины Филипповны сердце на миг замлело, остановилось, ан тут Тимофей Несторович на ту минуту рядом случился, только перед тем с работы пришёл, услышал – легонько тяжёлую ладонь свою сверху к Васиной головушке прислонил, мимоходом, идучи к умывальнику. Приласкал, вроде и не понять за что, будто за учение хорошее, а только Васино сыновнее слово, что жило тайно в нём, с тех пор всё чаще въявь говориться стало. Вслед за ним и Верочка потянулась. Привыкли постепенно. О родной матери память временем запорошило или детской душе от страшного заслониться надо было – Бог весть. Полина Филипповна рядом с добром и сочувствием – вот и прилепилось сперва одно сердечко, потом другое…
Алексей с Аней стали называть её матерью после того, как выросли, выучились и своими семьями пообзавелись. Где-то там, в других краях, появились женщины: у Алёши – тёща, у Ани – свекровь, для которых впервые после стольких лет выговорилось заветное слово.
Привелось и ей услышать. Ничего, что после тех матерей. Ничего, что у Алёши теперь оно вообще, оказывается, для всякой пожилой женщины, к которой он обращается, предназначено. «Мать, – говорит он ласково-снисходительно, когда, случается, в людном месте какая-нибудь старушенция не даёт ему пройти, – посторонись-ка!»
Аня кого попало матерью не зовёт. Но Полина Филипповна чувствует, что у старшей дочери достало бы сил назвать матерью Марью. Почему же она ни разу не попыталась повидать её – раньше и теперь?
Мысль о Марье, колыхнув память, обожгла сердце. «Дети, сирые вы мои, – думает Полина Филипповна, – отца схоронили, а кто будет хоронить родную мать?» Может, потому и об отце почти не говорят, что тогда и матери, Марьи, в разговоре не миновать? И в мыслях, знать, обходят, как опасный край обрывистого берега.
Баба Поля подсаживается к столу, опирается подбородком на ладонь, смотрит на детей Тимофея Несторовича, стараясь проникнуть в их чувства, сердцем понять их боль, перенять на себя хотя бы часть их горя. Сейчас она должна быть сильнее их. Какое-то время ей кажется, что отец их не умирал и сидит невидимо где-то рядом и тоже смотрит: в кои-то годы все вместе собрались!