Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и не нужна она им, если б они подумали хорошенько. С тех пор как стали покидать один за другим отчий дом, все вместе не собирались ни разу. Они плохо знали жизнь друг друга: жизнь разнесла их в разные стороны и переделывала, перестраивала незаметно и потому необратимо. Оторванные от дома и друг от друга, потеряли чувство родства, которое заставляет думать о близких, переживать за них, радоваться их радостями, печалиться их печалями.
Это смерть всех вместе собрала, отворила души, повернула лучшей стороной. Потому и зовут.
Не хочет она быть обузой. Им ещё шагать по жизни быстро и широко, а она – стара. У неё дорога теперь одна – к Тимофею…
Непрестанно меняется душевный строй бабы Поли: то тоскливо и темно, как под тучей грозовой, когда всё полнится тревогой и предчувствием несчастья, то будто ласково-тёплый лучик солнышка проглянет на миг и тут же вновь закроется, и тогда захолонет душа, сердце всхлипнет и замрёт от горечи невозвратимой утраты.
– Спасибо, милые вы мои. За доброту, за ласку. Только не знаете вы старых людей. Не зря говорят, что старый, как малый. Только старый-то – хуже. Малого, ежли он не так делает, выучить можно, а старому сколь ни говори, а он – всё своё. Не по злобе, а так, по привычке. Никакого терпения не хватит, – баба Поля вздыхает. – Терпение-то от любви, а любовь молодому суждена, не трухлявому пню.
– Ты не права, мама, – возражает Аня, – любовь всем нужна: и старым, и детям. И ты мне нужна.
За словами Ани бабе Поле чудится не только забота о маленьком, который может явиться на свет стараниями Аниной дочери, но и ещё какая-то тайная нужда-тревога; баба Поля пытается прогнать эту тревогу, улыбается грустно и чуть снисходительно:
– Большие какие, а всё – дети. Где ж вы видели, чтобы пень пересаживали?
Она вздыхает, гладит красивые Анины руки, от шелковистой нежной кожи – по сердцу ласка, жалобно просит:
– Не уговаривайте, а? Соглашусь – и буду маяться. Отца не хочу оставлять… Я ему обещала.
И они отступились.
– Ещё чайку – али спать будете? – баба Поля видит притомлённые лица, покрасневшие глаза. «Поди как телеграммы получили, так и не спали вовсе». – Я счас принесу постелить.
Кровати и диван внесены были сразу, как только разобрали столы, и баба Поля идёт за простынями и наволочками: шкаф с бельём у неё пока на кухне.
От счастья видеть детей в отчем доме, от горя, что их никогда уж не увидит отец, от тревоги за позабытую Марью, от выпитого, наконец, сердце бабы Поли обмякло, слёзы бегут по лицу, она их сушит полотенцем и, прислонясь к стене, смотрит сквозь дверной проём на родные и в то же время незнакомые лица. Вновь, как в час приезда, узнаёт и не узнаёт их.
В комнате четверо наедине со своими мыслями и тишиной. Они действительно очень устали. Напряжение спало, и теперь, казалось, только сон мог восстановить силы, вернуть способность страдать, печалиться, радоваться.
– А я Марью видел, – сказал негромко Василий, наткнувшись на неожиданное воспоминание. Ему не ответили, но – он почувствовал – ошарашил всех: ни разу с тех пор, как мать увели из дома, вслух её имя не произносилось; ждали, что последует дальше. – Там. Она стояла у могилы, но увидела нас, повернулась и ушла.
Снова никто не проронил ни звука, не пошевелился. Только Аня, вздрогнув, как от удара, побледнела, закрыла лицо ладонями и медленно клонила голову на стол. Плечи её вздрагивали.
– Аня, ты что? Аня! – Василий поднялся со стула, качнувшись, шагнул к сестре. – Зря я сказал, да? Прости, я…
Баба Поля вошла с простынями в руках и остановилась. Что-то произошло за время её отсутствия. Аня плакала, уронив голову на стол, рядом стоял Василий с виноватым лицом и поглаживал её, как маленькую, по голове; Алексей сидел на стуле, положив руки на колени и глядя в пол.
– Ничего. Что вы так?! Мать её тоже видела. По-моему, она… не удивилась.
Баба Поля растерялась: уйти назад, на кухню, или остаться? Так и стояла с простынями у порога. На том самом месте, где когда-то с чемоданчиком стояла Марья.
– Ну, Ань, ты что?
Аня подняла заплаканное лицо, отрицательно качнула головой, глубоко вздохнула:
– Это я…
– Что – ты?
– Я потеряла карточки.
Василий недоумённо посмотрел на Веру, на Алексея.
– Как это? Она же сама.
– Я потеряла. Я, я! Мы с ней тогда вместе ходили, а потом она мне отдала. Мы долго стояли, ей надо было идти. Сказала: «Береги». Я их в кулаке всё держала. Рукавицы дырявые – руки замёрзли. Не почувствовала. Потом она пришла, стала мне руки греть, сняла с меня рукавицы, а в руке ничего нет. Только пальцы согнуты. Через дырку они, наверное, выпали. Искали. Она запретила рассказывать. Ни вам, ни папе. Никому…
Тихо. Бабу Полю увидели, но или не обратили внимания, или приняли как должное, что она здесь.
– Ладно ты, – хмуро сказал Василий, – назад не вернёшь. Мы её давно похоронили – не воскресить.
– Да, похоронили, – тихо произносит Аня, вздыхает, сдерживая подступающие рыдания, но тут же её лицо морщится, как от боли. – Пшённую кашу – помните? – я есть не могла. Я же догадывалась!
– Перестань! – Вера подходит и встряхивает за плечи сестру. – Ты ещё скажи, что вместе с ней эту крупу добывать ходила!
– Нет! Ты что? – Аня с ужасом отстраняется от Веры. – Какая ты… жестокая.
«Вот оно что… – выплывает в памяти у бабы Поли, – вот почему она тогда болела. Все соседи говорили: «Дочка старшая у Марьи – не жилец. Не ест совсем». Всё лето пролежала, а как только чуть одыбала – Марью-то и забрали. Вот какая это была хворь…»
Наплывают на бабу Полю из прошлого большие глаза на бледном лице, горе, безысходная тоска в них без конца и края… И нет им спасения. Больше всего баба Поля боялась тогда за эти девчоночьи глаза, за хрупкую, едва трепетавшую в худеньком тельце душу. Не знала, но догадывалась, пробудившимся материнским чувством поняла тогда: сильнее всех ударило несчастье её, Аню.
– Расплакалась: «Виновата!» Я помню ту кашу. Потому что… Но я бы лучше умерла, чем… Такой ценой! Ты её жалеешь, а я – нет! Иначе всё можно оправдать. Умная ты! В науке ты, может, понимаешь, а в жизни…
– Верочка! – охнула баба Поля.
– Ничего, – Вера отходит от ошеломлённой сестры, оборачивается: – Ты это брось! Забудь!
Аня смотрит на лицо Веры – непримиримое, отчуждённое, видит, как жестокая решимость в нём постепенно сменяется выражением досады и вины: Вера сама готова разреветься и, сдерживая себя, кусает губы.
– Прости, Аня, – Вера сдерживает вздох, – но… Прости, что я так грубо. Нервы… не лучше твоего.
– Боже мой! – Аня, прикрыв глаза, тихо покачивается на стуле. – Я же знаю, знаю, что каждый отвечает только за свою вину, но разве могу забыть… Если б не я – всё было бы иначе. Иначе…