Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один из главных штампов о Буковски представляет его, не без некоторых биографических оснований, певцом городского дна, этаким голосом с другой стороны жизни, оттуда, где фонари не горят и куда не водят экскурсий. Буковски с этой точки зрения предстает как сильный, надрывный голос исключенных, тех, у кого социальные и экзистенциальные обстоятельства отняли всякое право голоса. Он король неудачников – с тех самых пор, как он написал поразительные, если вдуматься, слова в самом начале своего дебютного романа: «It began as a mistake»[65]. Перед нами эпиграф ко всей его жизни – и к жизням многих других людей.
Взглянем хотя бы на заголовки статей и интервью: «Живой андерграунд: Чарльз Буковски», «Чарльз Буковски и дух изгоев», «Изгой проглядывает изнутри» и так далее. Одна из самых авторитетных книг о нем называется: «Чарльз Буковски: В тисках сумасшедшей жизни». О нем также пишут: «Буковски славит ужасную, сырую и голую прекрасную правду – цветы зла. И показать эту правду он желает без рюшечек, без залетов фантазии. Он признается, что сантехники восхищают его больше писателей. Они выполняют важную работу: обеспечивают течение говна, но, в отличие от писателей, говно у них подлинное»[66], и далее: «Что есть Буковски, как не гностик: предельный изгой, одиночка, закинутый в космическую ошибку этого мира, чужой»[67]. Вот где слагается истинный миф: в СМИ, в публицистике и в общественном мнении. Им нужны герои, но им нужны также герои среди злодеев, то есть антигерои, и тогда они хватаются за Буковски. А он, как всегда, не против.
В русле XX века Буковски не первый и не единственный, кому можно приписать подобную функцию представительства за всех исключенных из общества. К примеру, прославленный сюрреализм также претендовал на то, чтобы вернуть в язык культуры исключенные из него голоса неразумия. Сюрреалисты претендовали на то, чтобы достичь подлинной реальности, большей, чем реальность обыденная (собственно, сюрреальности). Путь к этому – синтез противоположностей: разумного и безумного, реального и сновидческого. Сюрреалисты стремились через придуманные ими художественные техники вернуть в пространство культуры ее иное, изгнанное и преданное забвению – то, что принято было считать бескультурным, немыслимым, неименуемым.
Только отказом от мелочных буржуазных ценностей с их отупляющими шаблонами можно нащупать в реальности ее истину, ее второе дно. Блокируя рациональные механизмы сдерживания с помощью техники автоматизма, сюрреалисты как раз и мечтали заговорить языком исключенных, изгоев, безумцев, злодеев, всех тех, кто являлся смиренному обывателю только в кошмарах. Вывернуть этот кошмар наизнанку, выпустить обитающих в нем чудовищ на дневной свет – такова сюрреалистическая утопия возвращения вытесненного в лоно вытесняющей его культуры.
Неслучайно Бретон – марксист и фрейдист одновременно, то есть тот, кто «специализируется» на социальном и равно клиническом исключении. Однако утопический большой синтез Бретона, который впустил бы пролетарских и невротических изгоев в лоно господской культуры, так и не был выстроен – виной тому, как ни странно, был переизбыток культуры в головах самих утопистов-сюрреалистов. Эта культура, детерминируя творческое воображение, сводила на нет искомую эффективность техники автоматического письма. Будучи слишком сознательными интеллектуалами, сюрреалисты под видом утопии чистого автоматизма на самом деле продолжали высокую поэтическую традицию, столь же буржуазную, как и тот мир, который они силились разрушить, продолжая при этом комфортно в нем обитать. Они говорили на языке высококультурной Европы, в которой, как повелось еще в Новое время, для исключенных не было места.
Если сюрреалистический опыт всё же стоит далеко от Буковски, то куда ближе к нему располагается опыт бит-поколения, похожий на сюрреалистический и вместе с тем в чем-то отличный от него. С битниками у Буковски сложные отношения. Периодически и его причисляют к разбитым, но это, конечно, ошибка – их мало что объединяет, кроме разве только эпохи и время от времени пересекающихся сюжетов. Буковски любил отзываться о битниках с едкой иронией, и всё же нельзя отрицать, что его задевало как раз-таки это обыкновение сваливать их с битниками в одну андерграундную литературную кучу. Как любой сильный автор, Буковски хотел отличаться, хотел говорить своим собственным голосом. Но что действительно объединяет их с битниками, так это претензия на представительство исключенных, на предоставление голоса тем, кто его по тем или иным причинам лишен. Для битников это одна из центральных стратегий, во многом диктующая бит-поколению вектор его исторического развития. Оно и понятно – ведь битники были прежде всего негативным явлением, изначально утверждающим себя именно «против», а не «за»[68].
Само по себе это не ново – любое культурное течение, претендующее на хотя бы минимальную оригинальность, должно выстраивать свой путь через отрицание признанных образцов и, более того, через отрицание всего наличного соотношения сил в культурном поле в целом (об этом мы говорили в предыдущей главе). Битники появились в послевоенной Америке 1950-х на волне экономического подъема и потребительской стандартизации всей общественной жизни. Они, соответственно, выступали против основных штампов своего места и своего времени, а также против той массовой культуры, которая эти штампы продуцирует и кодифицирует: счастливая семейная жизнь в пригороде, личный автомобиль и вечно зеленая лужайка, карьерный рост и спортивные клубы, патриотизм и жесткие нравственные нормативы, а также голливудский конвейер, всё это обслуживающий, – на все эти общие места битники подыскивали свой ответ.
Вместо семьи они предлагали случайные половые связи, причем без всяких гендерных приоритетов, вместо карьеры – свободу, беспечную жизнь в свое удовольствие, вместо оседлости – скитальчество и номадизм, вместо традиционной морали – решительное стремление попробовать всё на свете, и прежде всего всё запретное. Это, конечно, вело к крайностям вроде алкоголизма и наркомании, как в случае Керуака и Берроуза, преступлений, как у Нила Кессиди, даже убийства, как у Люсьена Карра, их раннего попутчика. В стремлении испытать все грани возможного опыта трудно остаться разборчивым – впрочем, битники и не пытались. В результате их движение вошло в историю благодаря своему ярко выраженному негативизму, а когда истек запал отрицания, сошло на нет и само движение.
Акцент на бунтарстве и отрицании, сделанный разбитыми, творчески сопрягался с фигурами исключения: там, где привычный мир переворачивается вверх дном, где черное становится белым, исключенный по необходимости возвращается с периферии в самый центр по-новому понятого мироздания.