Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сразу же, будто по чьей-то команде, погасли все звезды, небо затянуло свинцом. Завыл студёный северный ветер, раздирая в клочья алое пламя костра.
– Кто такие? – грозно произнёс старший матрос, изучая цепким взглядом незваных гостей.
– Мы из Москвы, – отозвался Кузьмич.
Матросы многозначительно переглянулись.
– Почему так странно одеты? Или в Москве всё не как у людей? – кутаясь в бушлат, спросил молодой матрос.
– Погорельцы мы, – вывернулся слесарь.
К удивлению Кузьмича, никто не стал хвататься за «маузер», никто не потащил их к стенке для окончательного «именем революции» расследования. Он даже увидел в глазах матросов какое-то сочувствие. Более того, казалось, что балтийцы вот-вот пригласят их погреться у костра.
Возможно, всё было бы именно так, если бы режиссёр не выкинул фортель, не совместимый с жизнью.
Он вышел вперёд, поднял перед собой руку, показывая куда-то в серое беззвёздное небо, и вот тут-то Кузьмича чуть не хватил удар: он вдруг увидел в этом человеке не режиссёра. Нет! И не какой-то там гипсовый, мраморный или отлитый в бронзе памятник, а самого что ни на есть живого (живее всех живых), восставшего из Мавзолея, собственной персоной Владимира Ильича Ленина.
Перевоплощение режиссёра было столь поразительно велико, что даже родная мать вряд ли бы нашла между ними какое бы то ни было различие. Если, конечно, не считать соскользнувшие на кончик носа очки, что почти осталось незамеченным.
– Товарищи! – пронеслось над площадью картавое обращение вождя. – Рабоче-крестьянская революция, о необходимости которой всё время говорили большевики, свершилась!
В отличие от Железняка, который и бровью не повёл на этот театр, лица матросов окаменели. В воздухе явно повисло непонимание происходящего. Недоверие боролось с бурными овациями и криками «Ура!»
Может быть, мысли матросов и продолжали бы ещё долго топтаться и вязнуть на месте, в муках рождая истину, давая им, в эти затянувшиеся минуты, шанс унести ноги, однако бестактное вмешательство Ворона, также желающего подтолкнуть ход истории, бесповоротно оборвало их путь к спасению.
– Ура, товарищи! Ура! – прокартавил и он.
Тут-то и прозвенело в осеннем воздухе, как от брошенного в стекло камня.
– Измена!
– Стоять! Смирно, ботаник! – бахнул как из пушки, могучий бас Железняка. – Приплыли!
– Не прошло. Кина не будет! – кисло промямлил режиссёр, запоздало пряча очки.
– Идиот! – произнёс Кузьмич, неизвестно кому адресованное обращение.
В глазах у балтийцев читался смертный приговор.
– Не стреляйте, братцы! Нельзя нас в расход, свои мы, – вмешался в пикантную ситуацию слесарь. – Если сомнения, какие есть, то у меня на этот счёт мандат имеется… – И он оголил грудь с вытатуированными на ней отцами мирового пролетариата.
Матросы опустили нацеленные на них ружья и вылупились на татуировку как на иконостас.
– Кончай пялиться. Взять этих субчиков под арест и в штаб! – скомандовал Железняк. – Там разберутся, свои они или засланные.
Под конвоем четвёрка погорельцев из Москвы вошла на первый этаж Смольного института. Здание дышало революцией, если не сказать больше – оно буквально бурлило ею, готовое с минуты на минуту выпустить накопившийся пар.
Везде, насколько хватало глаз, толпились серые шинели да чёрные бушлаты. Наверное, в этой вечерней октябрьской суматохе никто бы и не обратил внимания на импозантную четвёрку, если бы не крик одного из матросов, стоявшего на карауле возле входных дверей.
– Ленин! – во всеуслышание, срывая голосовые связки, протрубил он.
То, что произошло дальше, не могло присниться ни в каком сне. Вся эта серо-чёрная кишащая масса, на одном дыхании, будто помешанная, взорвалась овациями и криками:
– Ленин! Ленин!
Вверх полетели шапки и бескозырки. Конвой оторопел, отступил и смешался с ревущей толпой.
Режиссёр поднял руку и замер, будто дирижёр, требующий у своего оркестра сосредоточенной тишины, чтобы начать следующее музыкальное произведение.
Толпа понемногу успокоилась и превратилась в слух. Кузьмич побледнел. Сердце его ёкнуло, и предчувствие чего-то ещё более страшного пахнуло ему в затылок. Альберт сложил на груди руки и тупо вознёс взгляд куда-то в пространство. Казимир убрал под крыло голову и вжался в пол.
– Товарищи! – вновь пронеслось уже до боли знакомое обращение. – Не дадим буржуазии задушить революцию. Промедление смерти подобно. Сейчас или никогда! – выкрикнул режиссёр.
Казалось, что на северную столицу обрушились все катаклизмы природы. Землетрясение прокатилось по зданию Смольного, раскачивая не только его стены, но и весь Петроград. Кругом всё дрожало и ходило ходуном. Разрывая на куски воздух, в уши впивались острые осколки ошалевших криков. Раскланиваясь и пожимая тянувшиеся к нему руки, режиссёр, как ледокол «Ленин» грудью двинулся на толпу.
Людское море разверзлось, пропуская его на лестницу, и вслед за ним трёх его оглохших, очумевших, и к тому же очень престранных товарищей по революционной борьбе.
Преодолевая пляшущие под ногами ступеньки, через выстроившийся живой коридор, четвёрка доплелась до третьего этажа, и, как вкопанная, остановилась у дверей кабинета под охраной двух красногвардейцев.
В глаза Кузьмичу сразу же бросилась табличка овальной формы, прикреплённая на левую половину этой двустворчатой двери, выполненная прописными буквами, она гласила «Классная дама». Выше неё был написан номер кабинета «67», именно этот номер и приковал к себе внимание слесаря.
Светопредставление стало понемногу стихать. Толпа рассеиваться. И вскоре лишь изредка выкрикиваемые лозунги, напоминали о недавней феерии.
– Что за чертовщина такая? – хлопая глазами, сказал Кузьмич. – Никогда бы не подумал, что революция сделала свой первый шаг из этой самой колыбели. – Он указал на дверь кабинета, номер которой в сумме был равен числу «тринадцать».
– Вот и я думаю, – сказал Ангел, – разве может что-то хорошее начинаться с чёртовой дюжины?
– Хорош рассуждать, суеверные как атеисты. Спасибо, что не к Ивану Грозному нас в палаты занесло, – высказал своё мнение Казимир.
– А то что? – стал вникать в сложившуюся ситуацию режиссёр.
– А то, что церемония встречи была бы не такой помпезно-официозной, а регламентируемой и намного короче. В лучшем случае – плаха, в худшем – нас посадили бы на кол.
– Вот не надо этого, здесь тоже не мёдом намазано. Всё пошло и бездарно. Нет этакого сладкого ощущения полёта и радужности настроения. Вокруг лишь одни серо-чёрные краски. Как плевки в душу. Всё тягостно и уныло, как дождь, похожий своим стуком на барабанную дробь перед эшафотом. Нет тех захватывающих шекспировских страстей. Всё сыграно отвратительно, из рук вон плохо. Плачь, моё сердце, плачь! Где она, та единственная роль, за которую можно умереть на сцене?