Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Бедняжка Гум. Закрыв за собой дверь моей больничной палаты, он не знал, что видит меня в последний раз. На заре за мной приедет Клэр, и мы уматываем в Калифорнию. Пока-пока, Гумми! Было почти больно слышать, как ты говоришь мне «до завтра» своим тихим голосом простывшего человека, машешь рукой и улыбаешься.
Так мило: он принес мне все вещи, которые я просила. Платья, туфли, что он дарил. Перед моими глазами проплыли все те магазины, города, отели, где мы побывали за два года, и я чуть не попросила его остаться… Останься, я выздоровела, я вернусь с тобой в нашу хижину, уедем отсюда… Не понимаю, почему мне вдруг стало жаль его, хотя это я договорилась обо всем с Клэром. Не понимаю. Наверно, мне просто страшно.
IV. Принц-пианист (октябрь 1950 – февраль 1951)
Яма со змеями находится за домом прямо под стеклами оранжереи. Клэр зажег светильники один за другим, и огромный аквариум осветился. Сейчас глубокая ночь, и это первое, что он хотел мне показать в своем доме. Его замок, так он его называет. Хоть этот «замок» ему не принадлежит, кажется. Внизу, под нашими ногами, на настиле из сухих, будто отполированных веток удав медленно сворачивается в кольца и очень медленно раскручивает их. В яме – другие змеи, поменьше, но опаснее, прижимаются к светло-зеленому кафелю. Они там кишмя кишат. Клэр молчит, восхищенно разглядывая их мощь. Или опасность. Яма окружена стеклами, но оттуда все равно воняет. Тошнотворный запах птичьих какашек, фекалий и мертвых крыс.
Ох, как бы я не хотела туда упасть! «Вот куда бросают таких маленьких мышек, как ты, когда они плохо себя ведут», – говорит Клэр, начинает хихикать, а потом зажигает свет в саду. Несколько ламп освещают огромных птиц, павлинов, чуть дальше – розовых фламинго, спящих во внушительных размеров вольере. Я видела картинки с такими только в книгах. Других птиц я слышу, но не вижу их. «Это мой зоопарк, – говорит он, – а теперь я покажу тебе бассейн, где ты сможешь плавать и загорать». Бассейн подсвечивается снизу, вода в нем кажется небесно-голубой, а формой он как почка или фасолина, с аркой из белых ступенек, спускающихся под мягким уклоном до самой глубины. Еще там стоят шезлонги и закрытые на ночь пляжные зонтики, похожие на погашенные свечи.
Клэр осторожно берет меня за талию и уводит в дом через заднюю дверь. Там уже включен свет и пахнет табаком. Повсюду, начиная от кухни до крышки рояля в зале, стоят распитые бутылки и пустые бокалы. Рояль, кстати, роскошный, белого цвета. Клэр выкрикивает: «Я тут. Есть здесь кто?» Никто ему не отвечает. Мы находимся в комнате огромных размеров с очень высокими потолками, кучей кресел и велюровых диванов темно-синего цвета. Вверх поднимается внушительная лестница, она ведет к внутренним галереям на втором этаже. Тут все из обработанного, высеченного и раскрашенного дерева, даже стены. Кажется, что всему здесь как минимум тысяча лет, всем этим деревянным перилам, мебели, отполированной поколениями предков.
Он тянет меня за собой и заставляет разглядывать чучело медведя – гигантского гризли, вставшего на задние лапы, оскалившего зубы и оголившего когти. Он весь пыльный, а грудь у него шелушится. «Познакомься, это Альберт, – представляет Клэр, – он умер больше столетия назад, в то время, когда здесь не было ничего, кроме песка, неплодородной земли, нескольких испанских миссионеров и индейцев шошонов. Еще до золотой лихорадки и до того, как этот город бессовестно увеличился в размерах (слово «бессовестно» он произносит театральным голосом, будто рядом есть публика). Его пристрелили в Скалистых горах на западе Юты немецкие торговцы мехом. И мой прапрадед с целью произвести впечатление на своих клиентов попросил, чтобы его набили соломой. У моего предка и без того было достаточно меха: на охоте у него всегда ладилось. Он был отменным стрелком и непревзойденным негоциантом. Я по сравнению с ним – ничто. Ну, охочусь малость, но нас интересуют разные виды дичи, цыпочка моя».
На стенах и на мебели есть и другие мертвые животные: фазаны, куропатки, головы африканских бизонов или же слоновьи ноги вместо сидений… Клэр о них не говорит. Он наливает себе бурбона в грязный бокал. Я смотрю за его действиями: он круглый и неказистый, но обладает удивительной силой и выдержкой. Что до меня, то я изнемогаю после пяти дней, проведенных в дороге, и нескольких часов смутного, плохого сна в машине на обочине. Мои кости все еще помнят дрожание мотора.
Я строю из себя манерную дурочку: «Ой, а может, я твое новое животное? Ты же не набьешь меня соломой и не посадишь в… в аквариум?»
Он засмеялся. «Посмотрим! А теперь давай в постель».
Он поднял мой чемодан наверх в огромную комнату, обклеенную обоями в голубой и белый цветочек. Я ждала, что он бросит меня на кровать, разденет, но он сказал «до завтра» и оставил меня одну. Я открыла пустой шкаф, погуляла по ванной комнате, тоже пустой, а потом присела на кровать и подумала о Гуме, о маме и о моем отце, которого я видела только на фото, выставленном на буфете в Рамздэле. Еще я повспоминала Станисласа и мою подружку Филлис, которых я любила, друзей из начальной школы и даже эту бедняжку Лару, застрявшую у себя в саду… всех тех, кого я знала и встречала со дня своего рождения и кого больше не увижу. Внезапно посреди этой незнакомой комнаты поздно ночью в Калифорнии я почувствовала себя одинокой и опустошенной. Мне казалось, я снова переживала все это. Меня настиг неистовый ветер воспоминаний и мертвой любви.
Вот в таком одиночестве и началась моя новая жизнь.
* * *
Мама играет на фортепиано, она играет потрясающе, лучше, чем когда-либо раньше. Ее длинные, опытные и ловкие пальцы бегают по черно-белым клавишам из слоновой кости. Фортепиано стоит в саду в Рамздэле, она сидит за ним, наклонившись над клавишами, и улыбается мне. Постепенно, но с бешеной скоростью садовые растения сжимают ее тело, а пальцы продолжают играть. Теперь ее руки, украшенные кольцами и браслетами и похожие на живые ветви дерева, обвитого плющом и остролистом, пытаются выдергивать листья. Ни ее лица, ни тела уже не различить, и растительность нападает на фортепиано. Музыка громкая, но