Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что же мне делать?
— Мне все равно. Я не хочу идти. Только не сейчас.
— Но что я им скажу?
Эдит примолкла.
— Скажи, что жена боится оставить дочь одну, иначе та повесится на карнизе для штор, или наденет на голову полиэтиленовый пакет и задохнется, или зажжет духовку и отравится газом.
— Эдит, перестань, ты не в своем уме.
— Мы с тобой шепчемся зимой на крыльце, хотя дома никого, кроме дочери. Мы оба не в своем уме. Но я лучше останусь дома, чтобы ничего не случилось.
— Как те, кто не наступает на трещины в асфальте и не открывает зонт в помещении? Как те, кто боится заснуть, иначе в землю врежется метеорит?
— Именно так. Скажи им, что я болею.
— И чем ты болеешь?
— Простудой. Сейчас самая пора. Вдруг у меня и правда простуда? Может, я уже простудилась, я ведь стою на улице без пальто?
Тут зазвонил телефон, и Эдит ринулась в дом. Ей надо было успеть снять трубку на кухне, прежде чем Джуди снимет ее наверху: для удобства мы установили телефон на ее прикроватной тумбочке — опять-таки временно.
Если Эдит сумеет поднять трубку раньше Джуди, а потом сумеет молчать и хранить терпение, ей удастся подслушать разговор — как только Джуди прокричит (точно голос ее донесется на кухню и без телефона): «Мам, положи трубку! Мам, ты тут? Если тут, положи трубку!» — дабы удостовериться, что мать не слушает.
Я вернулся в дом, аккуратно прикрыл за собою входную дверь и принялся нарочито медленно собираться: обулся, надел пальто и шляпу, заглянул на кухню попрощаться с Эдит, но она не обратила на меня внимания.
Такую семейную сцену я вынес с собой на холод: женщина подслушивает, прислонясь к высокому кухонному столу, прижимает трубку к уху, одной рукой закрывает микрофон, другой теребит провод, накручивает на палец, а за ее спиной в последних лучах солнца, сочащихся в кухонную тишину сквозь окно прихожей, мельтешат пылинки.
В том году я опаздывал на все рождественские вечеринки. Я добирался не на машине, шел пешком, шел медленно, долгой дорогой, и долго выбирал в кондитерской гостинцы — готовые рождественские полена, — чтобы все поверили, что Эдит и впрямь болеет.
— У нее сильный грипп, — сообщил я доктору Хилларду на кафедральной вечеринке.
— Доктор Морс сказал, что вы ему говорили, у нее простуда. Или все-таки грипп?
— Она сама не знает.
— Бедняжка. Пусть бережется, как бы не было пневмонии.
На общеуниверситетской вечеринке доктор Морс сказал:
— Очень жаль, что Эдит до сих пор болеет. В библиотеке, наверное, по ней соскучились. Да и я тоже. И по ее хале.
— Я слышала, что и Джуди нездоровится? — вставила миссис Морс.
— А я слышал, она каталась на санках и получила травму, — добавил доктор Морс.
— Она упала с санок, разбила нос и, видимо, пока отлеживалась дома, заразилась от Эдит.
— Ужас, — сказала миссис Морс.
— Смотрите сами не заразитесь, Руб, — добавил доктор Морс. — А то пока этот вирус доберется до вас, его уже будет не вылечить.
— Какой ужас, — повторила миссис Морс, а потом уточнила с улыбкой: — Но почему вы не в костюме Санты?
Доктор Морс окутал жену твидовым пиджаком, притянул к себе.
— В этом году Руб не будет Сантой.
— Правда? Ох, как жаль.
— Рубу и без того хватает забот, дорогая.
— Но кто же будет Сантой?
— Боюсь, в этом году придется обойтись без него.
Миссис Морс обернулась и явила мне доброту, каковая укрыла бы меня от ку-клукс-клана, каковая укрыла бы всю мою семью и ни за что не выдала бы, при условии, что я ежегодно буду облачаться в костюм Санты и спускаться с мешком подарков в ее трубу.
— Мне очень нравилось, доктор Блум, когда вы были Сантой, у вас есть к этому склонность. У некоторых просто нет этой склонности, а вы знаете, чего хотят люди, и не прочь им это дать… вы не считаете это ниже своего достоинства…
Я хотел было поблагодарить ее, но она продолжала:
— А еще я думала, что вы снова будете нашим Сантой и продолжите традицию, потому что вы опять отпустили бороду… Какая же я идиотка… Впрочем, я рада, что вы опять с бородой. Вам идет.
Я рывком потянулся к лицу, но в руке у меня была кружка с эгг-ногом, и он плеснул мне на галстук. Я извинился, поставил кружку на питьевой фонтанчик и вышел из украшенного гофрированной бумагой спортивного зала в шлакобетонный коридор. Я последовал за алыми — цвет Корбина — полосами, тянувшимися по стенам. Я припустил бегом вдоль этих полос, мимо пробковых досок, прикнопленные к ним объявления покачивались, как вымпелы. Я остановился перед шкафом — дверцы стеклянные, задняя стенка зеркальная, внутри сияют золотые и серебряные трофеи, крошечные идолы с мячами. Я уставился мимо них, на зеркальную заднюю стенку, на свое отражение. Я глядел на себя, на усталость, испорченный галстук, на неожиданную и растрепанную шерсть. Эдит мне ничего не говорила, а я, видимо, давно не смотрелся в зеркало. Я не помнил, когда брился последний раз. Я попытался стереть щетину, точно корку засохших сливок, но щетина оказалась густой, колючей. Волоски вокруг губ застыли, черно-белые, как телепомехи, серые, как телепомехи, на подбородке пучок чуть длиннее, я поймал себя на том, что рассеянно накручивал — и сейчас накручиваю — его на палец, как Эдит телефонный провод; из-за трофейных идолов на меня с отвращением таращился растрепанный раввин.
Дома, залепив порезы на шее туалетной бумагой, я в кои-то веки пошел не к себе в кабинет, а в постель к жене: вряд ли она спит. Невозможно же спать под несущийся из коридора сигнал окончания телепередач: его пронзительный писк и разноцветные полосы превращали нашу комнату в настроечную таблицу. Я вынужден буду либо смириться, либо встать, выйти в коридор к бездверию Джуди и выдернуть вилку из розетки, лишенной гнезда.
— Не надо, — сказала Эдит.
— Но ведь мы не заснем.
— Если она может спать под это, сможем и мы. Не беспокой ее.
Я вернулся в кровать, потянулся к жене, но она отодвинулась.
— Ты пьян, и от тебя пахнет табаком.
— Прости.
— И ты слишком давишь на дочь. Все тебе не так. Сочинения, оценки, ее новые друзья.
— Ты права. Прости.
— И Джуди тебе в отместку сорвала злость на твоем отце.
— Ты права. — И чуть погодя: — Это твоя мать тебе сказала? Значит, вот как думает наш доморощенный психолог?
— Да. Именно так