Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стремление к целостности избегает строгих форм, поскольку формы это границы, а целое – безгранично. Русскому эпосу свойственно скрытое отталкивание от сужающих рамок, поэтому ему всегда угрожает опасность растечься в бесформенную ширь. В религии русский склонен к мистике, к свободному от догматов тихому благочестию. В области музыки его больше привлекают немецкие романтики, чем классики. Бах для русского слишком схоластичен, но Брамс, с его менее строгими музыкальными формами, находит понимание. (Брамс вообще часто кажется очень славянским композитором, достаточно сравнить его симфонию «ми минор» с миминорными симфониями Дворжака или Чайковского!) Из всех европейцев русскому, пожалуй, ближе всего мистики с их бессистемной мудростью, особенно – Бёме[184], Ангелус Силезиус[185], Баадер. В России были мистические секты, почитавшие в виде священного писания «Аврору» Бёме.
Когда русская душа вступает в стадию заболевания нигилизмом, отталкивание от строгих форм вырождается в жажду разрушения форм. Русская душа в своем предпочтении фрагментарности изначально таит в себе зачаток экспрессионистских и символистских искажений, духовной и художественной анархии. Человеку, открытому для восприятия целостности, всегда грозит опасность растворить себя и свое творчество в без-образном и бесформенном. Если он больше не находит органичной целостности в механизированном, окончательно сформировавшемся, расколотом мире, – он в конце концов ищет ее в хаосе.
Изначальный страх – тайный двигатель прометеевской активности. Изначальное доверие – предпосылка русской созерцательности. Европейцем неотвязно владеет смутное чувство: не убирай свою руку от мира, иначе он затрещит по швам. Ему трудно предоставить мир самому себе. Он должен действовать любой ценой, даже если это было бы неправильным! «Отказаться от всякого действия хуже, чем ошибиться в выборе средств» – в этом положении устава полевой службы прусской (довоенной) армии выражена мысль, свойственная Западу в целом. Как только европеец начинает отдыхать от трудов, тут же, на фоне досуга, возникает призрак изначального страха. И человек уже не может прийти в себя и собраться, ему на месте не сидится. Он бежит от размышлений в работу, в деятельность. Он работает не только ради прибыли. Он работает и тогда, когда в этом нет необходимости, – чтобы заглушить в себе изначальный страх. Ему остается лишь выбор: работать или усыпить себя. Если он не делает ни того ни другого, его мучают угрызения совести, он падает духом. Работа для него приобретает характер аскезы, посредством которой он пытается снять с себя ужас перед космической пустотой. Она должна заполнить собою метафизическую брешь в современной душе. – Немецкая пословица гласит: «Не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня». Это – пессимизм времени. Русский (и подобно ему – англичанин) думает иначе: если ты сегодня можешь чего-то не делать, не делай – авось само собой уладится.
Русский невысоко ценит свою деятельность. Он боится, как бы не нарушить этим высший порядок и волю Божию. Поэтому он предпочитает сидеть, сложа руки, и ждать. Точно так ведут себя китайцы. Они ценят в своих величайших правителях как раз ту ненавязчивость, с которой те правят. Кун-цзы так пишет о древнейших легендарных императорах: «Величествен был образ правления, с каким Шунь и Яо правили земным шаром, не прибегая для этого ни к каким действиям». А Мэн- цзы[186] дает такое наставление крестьянам: чем приобретать хороший земледельческий инструмент, лучше выждать благоприятной погоды. Лао-цзы советует часто и настоятельно: ничего не делай! «Хотеть подчинить себе мир действием – дело безнадежное, как я понял… Мир – это духовная вещь, не поддающаяся обработке… Тот, кто действует – портит его… Главное – упражняться в бездействии, и все будет в порядке». Будда тоже осуждает деятельность: «Не следует делать добро, о несправедливости же и говорить нечего». – Над русским континентом, как и над Индией или Китаем, царит навеянный созерцанием покой метафизических культур. Здесь человек ощущает себя органом вечной воли, а не господином Земли.
Европейцу человек представляется слишком великим потому, что он не принимает в расчет Бога. Русскому, наоборот, человек представляется слишком малым пред лицом Божиим. Опасность для европейца в том, что он не умеет ждать; для русского – в том, что он ждет слишком долго. Изначальный страх делает излишне поспешным, изначальное доверие – излишне медлительным. В первом случае недостает терпения, во втором – решимости. Жизнью славянина, в которой образцово сочетались оба этих качества, прожил Томаш Масарик[187]. Все у него происходило в нужное время, без обострений и насилия, в гармоничном созвучии с властными силами истории. Тайна его больших успехов состоит в том, что он умел ждать, никогда чрезмерно не затягивая ожидания.
Восточный человек ограничивает себя в действиях из благочестия и из жажды целостности. В отдающейся миру душе живет предчувствие, что целое можно только созерцать, воздействию же оно не поддается, поскольку – «чувство расширяет, но парализует, деятельность оживляет, но ограничивает» (Гете). Действующего человека, односторонне повернутого к внешнему миру, привлекают к себе только отдельные вещи. Так он утрачивает дистанцию по отношению к ним и тем самым возможность быть свободным. Чем плотнее мы приступаем к тому или иному факту действительности, тем меньший фрагмент из всецелого мира мы способны охватить