Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из страсти к собиранию имущества, из боязливого накопления запасов впрок произошел европейский капитализм, которого в России никогда не было. Если там у кого-то образовывались большие капиталы – по наследству, благодаря игре или по другому случаю – то, самое позднее, уже следующее поколение не замедляло позаботиться о том, чтобы их бесследно растратить. Инстинкт подсказывает русским, что капиталисты – рабы. Тезис «деньги правят миром» не имеет для России общепринятого значения. Тут ничего не могла изменить никакая революция. Если русские до Октября и после него в чем- то остались одинаковы – так это в презрении в деньгам.
Капитализм – форма экономики прометеевской культуры, вместе с нею он и появился. XV век увидел – на итальянской почве – не только Макиавелли, первого теоретика воли к власти, но и Альберти, первого капиталиста. Этот флорентийский ткач экономил без всякой к тому нужды. Он сделал бережливость добродетелью богачей, хотя до тех пор она приличествовала только бедным – это стало неслыханным ударом по готическому жизнеощущению.
Накопление денег есть страх. Жадность – тоже страх. Это – привилегия старости. Старые люди, видя, как уходят силы, стараются удержать свое имущество и начинают скаредничать, в то время как цветущая молодость расточительна. Накопление денег снимает отчасти гнетущее ощущение изначального страха. Это не только разумно в хозяйственном плане, поскольку образуются резервы, но и представляет собой богоугодное деяние. Тот, кто копит, должен отказывать себе в удовольствиях. Он избегает мимолетных соблазнов. Так накопитель – как и постоянный работник – выглядит в собственных глазах аскетом, заслуживающим аплодисментов и поддержки от Бога. Европейские бережливые народы – немцы и французы – экономят не столько из-за счастья в деньгах, сколько из-за страха перед небытием. Здесь речь идет о последних вещах. Поэтому эта склонность неискоренима. В 1923 году немецкие бюргеры, только что потерявшие свои накопления из-за инфляции, сразу же принялись копить снова, вопреки всем доводам разума. Война с изначальным страхом не терпит промедлений. В противоположность этому русский – игрок. Он играет, поскольку любит случай, щекочущий азарт риска и упоение от непредсказуемого. Немцы и французы играют редко, а если и играют, то придумывают систему, чтобы победить случайность. Они хотят лишить игру как раз того единственного в ней, что собственно и увлекает русского: непредсказуемости. И в этих особенностях, кажущихся второстепенными, проявляется различие между изначальным страхом и изначальным доверием.
Оно же определяет отношение к истории и историографии.
Современный европеец мыслит предельно исторично по многим причинам, которые все имеют один корень – изначальный страх. Прежде всего из прошлого он пытается сделать уроки на будущее, выводя грядущее из случившегося. К прошлому он обращается, чтобы определить настоящее. Так он надеется защитить себя от неожиданностей и импровизаций. Всякий настоящий историк живет убеждением, что незнакомое будущее можно свести к знакомому прошлому. Из этого положения исходил уже Макиавелли, пытавшийся – первым в Европе – обосновать необходимость и полезность политической науки. (Discorsi III, 43.)[196] За общественным интересом европейца кроется, конечно же, не любовь к прошлому; главным стимулом здесь является забота о будущем. Именно это заставляет его помнить прошлое. Ничего не должно быть забыто и утеряно. Сомневаясь в творческой силе природы, он тщится законсервировать угасшую жизнь, подобно древним египтянам, которые были самым исторически осведомленным народом древности. Их культ мумифицирования и историческая наука так же связаны одно с другим, как сжигание трупов и внеисторическое мышление греков. У органически чувствующих народов нет интереса к археологии, к обзору прошлых времен. Они не могут понять удовольствие европейца от раскопок или коллекционирования истлевших древностей.
Удовольствие от нормирования тоже является скрытым мотивом исторического мышления. Нормирующий человек набрасывает свою «цифровую сеть» на прошлое, чтобы удержать его в ней. В прошлом тоже не должны зиять пробелы. Его успокаивает сознание, что он знает прошлое и видит его упорядоченным. Так он защищается от хаоса с тыла. И наконец, иногда прометеевского человека толкает в историю робость перед данным моментом. Поскольку он не способен полностью отдаться чисто настоящему, он временами отдыхает в прошлом от забот о будущем. Тогда историческое мышление приобретает, подобно страсти к работе, характер бегства от действительности. Это свойство имела историческая наука эпохи романтизма.
Все эти побуждения чужды русскому. Его мышление неисторично. Культура конца и может быть только неисторичной. Если перед взором человека всегда находится конец истории, он не воспринимает ее достаточно всерьез, чтобы сделать преходящее, в его единственном и случайном обличье, предметом науки. То есть он выдвигает метафизическое возражение против исторического мышления. Точно как индус, который не станет оказывать честь покрывалу майи, размышляя о нем. Когда русский заглядывает в историю, он сразу же увязывает отдельные исторические моменты с последними вопросами человеческого бытия. Европейская историография сродни журналистике, русская же является составной частью философии и даже теологии. В первой события рассматриваются с точки зрения момента, во второй – с высоты вечности. Русскому достаточно сделать один шаг – и он из истории попадает в религию, с земли – в мир Небесный. Сугубо человеческое не может приковывать его к себе надолго. Смутно он ощущает связь исторического мышления с безрелигиозностью: ведь чтобы считать изучение истории целесообразным занятием, надо верить в автономность человека, которому под силу творить историю по своей воле. Иными словами: тут из истории приходится мысленно изгнать Бога, что русскому совсем не подходит. Если в ход истории вмешиваются надмирные силы, не стоит ею и заниматься. Чем религиознее эпоха, тем слабее ее историческое мышление. Русский не хочет даже учиться у истории. Он сомневается в том, что это возможно, и в этом он прав. Если из истории можно извлечь урок, то только один – что люди ничему из нее не научаются.
Поскольку русский живет мгновеньем, он так же мало заботится о прошлом, как и о будущем. Охотнее всего он живет так, как будто мир начался вместе с ним. Это легко