Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анри Годон — ровесник Дедули. Думает ли он тоже о смерти? «После того как так долго подыхаешь с голодухи, будучи деревенским священником, уже ничего не страшно, таким крепким, пусть и тощим, стариком ты становишься», — сколько раз он повторял эти слова! Он, и правда, жутко худой в своей вытертой, залоснившейся сутане, теперь слишком для него длинной: усох настолько, что стал ниже ростом, — можно подумать, ходячая вешалка…
Как-то перед церковью, где он перестал служить по воскресеньям мессы, чтобы его заместитель мог потихоньку освоиться, Мелен, одна из представительниц параисской молодежи, приверженных вековой семейной скупости, спросила у него, не примкнул ли он к интегристам, раз все время ходит только в сутане. А он упер руки в боки, расхохотался ей в лицо и посоветовал подумать и подсчитать: костюм стоит вдвое больше того, что деревня за год кладет на поднос для сбора пожертвований!
— Ты и твоя мамаша уже обеспечили мне пуговицы для ширинки! Но знаешь ли, дитя мое, меня радует, что ты так заботишься о моей ортодоксальности…
Время не смягчило его нрава, это здорово! Действительно здорово, когда человек не меняется ни на йоту, борясь с лицемерием.
Дождь пошел, когда они приблизились к последнему повороту, и кортеж заметно поредел, а оставшиеся раскрыли зонтики. Папа, ясное дело, сразу же сбежал под крышу автобусной остановки. Мама надела плащ, чтобы остаться рядом с Элоизой, но бросила при этом кюре: «А вы, Годон, идите под навес, не хочется начинать все сначала на следующей неделе!» Он повиновался, но улыбка у него была при этом заговорщическая. И действительно: оказавшись под укрытием, он сразу же опустился на колени, прямо в пыль, и стал молиться. Его право, думала Элоиза, впрочем, он и предупреждал, что сделает это, потому что молиться или нет — его личное дело: «Моя молитва все равно проводит этого старого безбожника, хочет он того или не хочет!»
Теперь Элоиза стояла у могилы одна. Мама отошла в сторонку, мама все понимает. На нескольких упрямцев лились с неба потоки воды, волосы Элоизы промокли и отяжелели, вода смешивалась со слезами, и вместе они стекали в болотную грязь, а могильщик сделал знак: давайте быстрее, не тяните, мамзель, а то гроб уплывет. И тогда дубовую домовину опустили в яму, бросили туда один или два цветка, и — быстрее, быстрее… Элоиза схватила вторую лопату и стала засыпать гроб землей, стараясь попасть в такт движениям могильщика. Она злилась, ей не удалось уговорить папу отправить тело в Марсель, где есть крематорий, но папа сказал: «Еще чего, есть же свое место на кладбище, глупо этим не воспользоваться, да и дешевле так».
Вот и получается, что Дедулю кладут в сырую землю. Элоиза, сжав зубы, придумывала мстительные фразы для собственного завещания: «Неуважение к воле покойного сводит на нет все права наследника». Один пункт — и все! Надо будет — судебный исполнитель проследит. Вот так-то!
Конечно, пока ей нечего завещать, но будет же, как у всех. Пусть деньги ее совершенно не интересуют, но она станет откладывать, она накопит… Да и всегда остается что-то после человека, хотя бы и бесполезные тряпки, истертые простыни или десятилетиями танцующие на каминной полке цыганки из гипса под бронзу…
Размокшая земля отвратительно хлюпала, шлепаясь на крышку гроба. На крышку гроба земля всегда валится с таким противным звуком… «А по мне, так лучше костер, ну их всех с этими могильными камнями, которыми они отгораживают свои молитвы от червей, пожирающих тело! Нет, без шуток! Я хочу уйти с дымом…»
Мама дрожала от холода, но оставалась. Плачет она или это дождь? Какая разница, главное, она здесь. Она любила Дедулю.
Вскоре папаша Шоню сделал знак, что закончит работу сам. Элоиза положила венок от мадам Мейан на холмик, уже размытый дождем, взяла из рук матери куртку, чихнула, высморкалась. Сейчас папа, увидев, что она сморкается в большой белый платок Дедули, скажет: «Ага, вот ты и готова!» Элоиза ничего не ответит. Подумаешь, насморк!
Но когда он включил телевизор, чтобы смотреть свой идиотский футбол, записывавшийся на видак, пока шли эти халтурно организованные похороны, Элоиза вышла из комнаты, еле сдержавшись, чтобы не хлопнуть дверью. Она прихватила с собой два больших альбома, где был Дедуля, навеки застывший на фотобумаге. Она вспомнила, как он говорил всегда, еще даже до смерти Камиллы: «Элоиза, детонька, каждый сам строит свое счастье или свое несчастье. Выбор за тобой, родная, никакой Судьбы не существует».
Она улыбнулась. Она плакала и смеялась, закрыв лицо руками. Ей надо было вспомнить так много…
С тех пор она ни разу не побывала на могиле — зачем? Дедули там не было. Он жил в ее сердце, в тепле.
И ни разу Дядюшка Кюре не пришел за ней в те несколько Дней Всех Святых, когда у него еще хватало сил дотащиться до кладбища, и ни разу никто из односельчан не спросил ее, почему она не относит на могилу традиционные хризантемы, хотя бы с того куста, который ее отец купил по дешевке, да так и бросил в саду, не пересадив к могиле: слишком уж он чувствительный, не в силах нести цветы на кладбище…
Но когда десять лет спустя Элоиза показывала своей дочери семейные фотографии, она молча застонала, она заплакала без слез — все-таки кусочек ее сердца покоился там, под землей, с тем, что осталось от Дедули.
А теперь ее папа с ума сходил по внучке. Почему понадобилось, чтобы время… — чего? соперничества? — тихонечко, на цыпочках, отступило, чтобы можно было любить, «не ища ничего иного, чем сама любовь, черт возьми!»
Так сказал бы Дедуля.
После смерти Дедули Элоиза решила убрать из его комнаты сундучки, рыболовное снаряжение, подшивки журналов и все остальное — вплоть до книжечек за тридцать сантимов из времен его молодости, в которые она так любила совать нос, когда была ребенком. Словом, то, что сам он называл «своим хламом», валявшимся всегда в веселом беспорядке. Но, открыв дверь, обнаружила собранные им после смерти Камиллы вещи, которые та при жизни визгливо отвергала, и сердце Элоизы чуть не выскочило из груди — дыхание перехватило, из глаз неудержимо полились потоки слез. Горе, даже теряя остроту, длит боль, и тут ты совершенно беспомощен: ведь не только Дедулю сейчас оплакивала Элоиза. Параис без него стал похож на пустые панцири, которые крабы оставляют на пляже после линьки, а линька Дедули была на этот раз окончательной и бесповоротной. Пре-вра-ще-ни-ем.
Элоиза стала спрашивать себя: а теперь, когда дом стал ее собственностью, сможет ли когда-нибудь смерть отступить от этих стен, удастся ли ей, Элоизе, нанести на них отпечаток своей личности, дать им вторую жизнь, не слишком обращаясь в прошлое. Ох, иногда она решалась даже на мысль о том, что, не достигнув этого, ей придется уехать отсюда, и сколько же тут потребуется мужества… Впрочем, и Дедуля не стал бы действовать иначе…
А сам он удалялся от Параиса не больше чем на пару шагов, да и то не часто, как будто после Малайзии, Камбоджи и Тонкина его страсть к путешествиям была исчерпана. Зато другой ее дедушка был просто-таки счастливым кочевником, вечным странником. Сидя на окне, Элоиза вспоминала, как Эжен, поджидая своего сына, дядю Шарля, стоял перед дверью дома с ничтожным каким-то багажом у ног. Она сидела в машине рядом с грудой чемоданов, больно ударяясь о ручки при каждом вираже, а дядя, подъехав, сказал: «Как, это всё, что ты с собой берешь?» И она как сейчас услышала смех Эжена: «Я всегда путешествую налегке, мальчик мой, мне не нужны три сундука для того, чтобы провести пару дней в Ферт-су-Жуар!»