Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Gearhart 1997 – Gearhart S. The Taming of Michel Foucault: New Historicism, Psychoanalysis, and the Subversion of Power // New Literary History. 1997. Vol. 28. № 3. P. 457–480.
Greenblatt 1988 – Greenblatt S. Shakespearean Negotiations. The Circulation of Social Energy in Renaissance England. Berkeley: CA, University of California Press, 1988.
Greenblatt 1990 – Greenblatt S. Learning to Curse: Essays in Early Modern Culture. New York and London: Routledge, 1990.
Greenblatt 1997 – Greenblatt S. What Is the History of Literature? // Critical Inquiry. 1997. Vol. 23. № 3. P. 460–481.
Holquist 1990 – Holquist M. Dialogism: Bakhtin and His World. London; New York: Routledge, 1990.
Holquist 2000 – Holquist M. Bakhtin and the Task of Philology: An Essay for Vadim // Indiana Slavic Studies. 2000. Vol. 11. In Other Words: Studies to Honor Vadim Liapunov I Ed. by S. H. Blackwell et al. P. 55–67.
Lee 1995 – Lee J. The Man Who Mistook His Hat: Stephen Greenblatt and the Anecdote // Essays in Criticism. 1995. Vol. XLV. № 4. P. 285–300.
Pechter 1987 – Pechter E. The New Historicism and Its Discontents: Politicizing Renaissance Drama // PMLA. 1987. Vol. 102. № 3. P. 292–303.
Poole 2001 – Poole B. From Phenomenology to dialogue: Max Scheiers phenomenological tradition and Mikhail Bakhtin’s development from “Toward a philosophy of the act” to his study of Dostoevsky // Bakhtin and Cultural Theory I Ed. by K. Hirschkop. Manchester: Manchester University Press, 2001. P. 109–135.
Religion 1997 – Religion and Culture in Early Modern Russia and Ukraine I Ed. by S. H. Baron and N. S. Kollman. DeKalb: Northern Illinois University Press, 1997.
Stevens 2002 – Stevens P. Pretending to be Real: Stephen Greenblatt and the Legacy of Popular Existentialism // New Literary History. 2002. Vol. 33. № 3.P. 491–519.
Часть II
Парадоксы осмысления русской классики
4. Татьяна[70]
[Татьяна], как известно, помимо незадачливой партнерши Онегина и хладнокровной жены генерала, являлась личной Музой Пушкина и исполнила эту роль лучше всех прочих женщин. Я даже думаю, что она для того и не связалась с Онегиным и соблюла верность нелюбимому мужу, чтобы у нее оставалось больше свободного времени перечитывать Пушкина и томиться по нем. Пушкин ее, так сказать, сохранял для себя.
Простите мне: я так люблю Татьяну милую мою.
Героиня «Евгения Онегина» Пушкина носит самое знаменитое, обманчиво сложное женское имя во всей русской литературе. Ее образ, который в той или иной степени сочетает в себе подражательность, импульсивность, наивность, самоотречение, пассивность, потрясающее самообладание и необъяснимую верность, изобилует парадоксами. Начиная с повествователя, рассказывающего ее историю, и кончая многими сменяющимися поколениями критиков, почти каждый, кто прикасается к этому образу, влюбляется в него – или в его нереализованный потенциал. Можно было бы утверждать, что Татьяна и ее изящно «обойденная молчанием» личная судьба послужили единым могучим источником вдохновения при создании героинь русской литературы, в том числе и в течение значительной части XX столетия.
Мотивом для написания этой статьи послужило недоумение, которое вызывает у меня культ Татьяны. Что сделало эту комбинацию женских качеств – сентиментальную, уязвимую, упрямую, по большей части молчаливую – такой устойчивой и неотразимой? Силы и добродетели Татьяны значительно преувеличиваются как ее критиками, так и поклонниками. В одном из самых ранних портретов Татьяны Виссарион Белинский, покоренный этой героиней, но протестующий против судьбы, уготованной ей Пушкиным, сожалел о том, что она не смогла вырваться на свободу и зажить собственной жизнью[71]. Достоевский в своей Пушкинской речи 1880 года, впадая в другую крайность, возвысил ее судьбу до агиографического уровня, наделив Татьяну всеми мыслимыми естественными и сверхъестественными добродетелями и в конечном счете подняв ее супружескую верность до космического уровня вызова, брошенного Иваном Карамазовым несправедливому миру[72]. Кроме того, меня беспокоит, что превознесение Татьяны обычно сопровождается принижением Евгения. Он становится «лишним» не только в пределах своей жизни и эпохи, но и в пределах романа, названного его именем; его честные и благородные поступки по отношению к некстати навязывающей ему себя деревенской барышне воспринимаются как проявления душевной черствости, легкомыслия, даже развращенности[73]. (Достаточно вспомнить, что в 1879 году Чайковский, перерабатывая роман в оперу, внес замечательный нюанс, определив ее как «лирические сцены», которые, вероятно, следовало бы назвать «Татьяна» и которые сыграли ключевую роль в окончательном оформлении ее культа.) Конечно же, некоторые выдающиеся пушкинисты (в советский период – Гуковский, Бонди, Слонимский и Макогоненко) пытались реабилитировать Евгения. Однако эти шаги часто были связаны с внетекстовой, политически мотивированной гипотезой, сформировавшейся на основе намеков, которые содержатся во фрагментах десятой главы: поскольку Евгений «превращался в декабриста», он заслуживал поддержки Татьяны и читательской симпатии[74].
Более серьезное значение, чем указанные факты рецепции или транспонирования, возможно, имеет неровный образ Татьяны, складывающийся в самом тексте. Есть несколько очевидных камней преткновения: например, Татьяна создается из элементов, заимствованных у писателей-сентименталистов, но при этом, на основании того, что ей приснился ночной кошмар, в котором содержались элементы фольклора, а также ее любви к зиме она представляется «русской душою»; или то, что моменты наиболее глубокого преображения Татьяны скрыты от нас словоохотливым и ревнивым повествователем. Однако есть и еще более радикальные несоответствия. Самым вопиющим из них является высокомерный, назидательный, благочестивопоказной тон, которым Татьяна напоследок отчитывает Онегина в восьмой главе: ниже я высказываю предположение, что Татьяна никоим образом не могла прочесть Онегину лекцию в той форме, в которой излагает ее Пушкин[75]. В этой статье я предлагаю альтернативный вариант прочтения роли Татьяны в романе, который предполагает признание ее исключительной решительности и силы, но делает эту роль скорее эстетической, чем нравственной, и – вот она, кощунственная, направленная против культа мысль, – рассматривает эту силу преимущественно как достижение Онегина.
Влюбленность в Татьяну: четыре гипотезы
Все три созидателя в романе (Пушкин, повествователь и Евгений как заглавный герой) рано или поздно влюбляются в Татьяну, каждый по своим собственным причинам. Хотя каждый из этих поклонников выражает свою любовь в разных планах, которые часто накладываются друг на друга, можно выделить следующие мотивации для Эроса. Во-первых, это «запретный плод», в основном ассоциирующийся, я бы сказала, со сферой Евгения. Повествователь не сомневается в той власти, которую «запретный плод» имеет над героем и над