Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смотрел на спину и зад Ингвилд, а она смотрела, как начинает светать. Порядок вещей постепенно выстраивался. Этот мир был бы абсолютно безупречным, если бы меня не ждала собака.
Каждый вечер, вступая на порог ресторана, я становился безымянным служащим, неким типом, который приходил в рабочее время, принимал заказы, разносил блюда, опустошал тарелки, регулярно приходил за счетами к директрисе и при случае мог разобраться, если у клиента был эпилептический приступ. Ни одно мое слово, ни один мой взгляд не должны были выдать, что несколько часов назад я целовал директрису везде, где только можно, а она что-то выкрикивала от удовольствия на букмоле, если это только был не нюнорск. У Wolfi’s я был обязан быть сдержанным, что не мешало мне, однако, предаваться втихомолку созерцанию желанного объекта.
Все это длилось до наступления лета, два месяца ничем не омраченного, абсолютного счастья, два месяца оглушительной страсти, когда каждый день и каждая ночь были испиты до дна, чтобы душа пребывала в лихорадке, а тело в утомлении. Я бы мог жить так веками и тысячелетиями, пока не прервется нить жизни.
Но эта вечность, на которую я охотно подписался, длилась всего шестьдесят дней.
Однажды ночью, вернувшись из ресторана, Ингвилд ждала меня, как обычно, в «Делано». Она открыла дверь, но попросила меня остаться в прихожей, не проходить в салон, стоять там, при входе, поскольку ей, видимо, было так легче. Ну вот. Не надо мне приходить сюда. Не надо мне больше работать в ресторане. Не надо мне больше ее видеть. Не надо мне больше ее любить, желать ее, касаться ее, думать о ней. Не надо больше при ней раздеваться. Вот так обстояло дело, и к этому нечего было добавить. И объяснять тоже ничего не надо было. Muss es sein? Es muss sein[13]. Так должно быть? Так есть.
Видя мое отчаяние, она обняла меня, обвила руками, точно как мать иногда делала в ходе нашей совместной жизни, с той же неловкостью, той же растерянностью, которые люди испытывают, когда держат в руках зверюшку, с которой не знают больше, что делать.
Я не понимал, почему мне с завтрашнего дня отказано в пребывании в Норвегии. Я несколько раз пытался добиться каких-нибудь объяснений, по телефону или по почте, но все было тщетно. Я был совершенно раздавлен таким внезапным и жестоким исходом, да еще сопровождаемым каменным молчанием. Я бился о стену, пытался переступить невидимую границу, а потом, устав от борьбы, вошел в привычные рамки существования, подчинился общим правилам социума, сохранив лишь ничтожное право всю жизнь с благоговением вспоминать дни безоблачного счастья, когда я вновь и вновь путешествовал по этому прекрасному королевству.
«Женщины устроены не так, как мы. У них вообще другие мозги. Не поймешь, что у них там в голове творится, ты и представить себе не можешь. Некоторые говорят, что они умеют видеть будущее, как-то знают, что должно случиться. И поэтому никто не может понять, ни что они делают, ни почему они это делают. По правде сказать, я верю, что они предчувствуют что-то, amigo. Просто предчувствуют. И слушают свою интуицию, чтобы потом не страдать от последствий всей хрени, которая возникает у нас в головах, хоть мы еще сами об этом не догадываемся. Знаешь, почему твоя директриса дала тебе отставку? Потому что она предугадывала, что некоторое время спустя ты будешь называть ее мамочкой. Двадцать шесть лет разницы, puta madre, двадцать шесть долбаных лет».
Для Эпифанио суть истории была в этом. Человек подсознательно предпочитает надеяться на возможность размножения. И все знают, что союз с матерью неплодотворен. Его зоологическая теория была такой же смехотворной, как религиозно-мистический угар Ласло Паппа. Я не верил ни во что, только в чудо двух последних месяцев, которое я пережил благодаря единственной в мире женщине, которую годы делали все краше с каждым днем.
Евреи с 21-й улицы, да и со всех остальных, могли теперь спокойно приходить ужинать в Wolfi’s: моя старая немецкая таратайка никогда больше не будет припаркована у входа в ресторан.
Этой долгой-долгой весной мне казалось, что я обладаю магической связкой ключей, способной открыть мне все двери к счастью, ну, или по крайней мере к каждому из разнородных ингредиентов, его составляющих. И вот теперь у меня в связке осталось только четыре основных ключа. Один, с биркой Volkswagen, мог блокировать дверцы моего «Карманна», другой — от дома в Тулузе, здоровенный, им можно было оглушить человека, если что. Третий, с пластиковой головкой, от квартиры на Хайалиа, и последний — от яхточки, с насадкой из пробки, которая не даст ему утонуть, если он вдруг по недосмотру упадет в воду.
Огромная связка — а осталось четыре ключа. Параметры мира внезапно сократились. Пес не жаловался, вот только не понимал, почему же по вечерам я иногда плачу, пролистывая глянцевый журнал.
Работу я потерял, из ресторана меня выставили, денег стало совсем мало. Было очевидно, что жизнь показывает мне на дверь, что пора покидать эту территорию эфемерности, на которой я наивно хотел расположиться на всю жизнь. Но для меня здесь больше ничего не осталось. Забастовка с каждым днем все больше капсулировалась, как гнойный абсцесс, временные работы, которые мне удалось найти, предлагались американскими директорами среднего роста, которые в жизни не бывали в Вигеланд-парке в Осло, готовы были на все, лишь бы не пропустить матч «Майами Долфинс», и были снабжены парой добротных яиц. Им столько всего не хватало до совершенства, что их предложения даже не подлежали рассмотрению.
И вот настал момент, когда жестокая реальность окончательно развеяла мои заблуждения. Я должен был вернуться во Францию и смириться с этой неприятной мыслью, которая уже некоторое время вертелась в голове: вновь открыть отцовский кабинет. Я долго пытался не замечать этой возможности, подобно тому как роженица не обращает внимания на зубную боль, но в глубине души чувствовал, что нарыв назрел и его пора вскрывать.
Когда я сообщил о своем решении Эпифанио, он разразился смехом: «Да оставь эту чушь, мудила! Ты с ума сбрендил, no? Похоже, твоя норвежка тебе мозги заморозила, надо же так! Да посмотри на себя! Из тебя такой же медик, как из меня таксидермист. Ты представляешь себе, что придется какому-нибудь Засосу в задницу лазить, чтобы понять, как у него все там устроено? Ты создан для того, чтобы жить здесь, быть моим другом и играть, когда все наладится, а все наладится, amigo, я уверен, все наладится».
Неделю спустя я пригласил Эпифанио поужинать в ресторане, где отлично готовили ската и акулу с коричневым рисом и таким острым соусом, что слезы на глаза наворачивались.
В конце ужина я сообщил ему, когда точно уезжаю. Я положил на стол ключи от «Фольксвагена» и от катера. Положил юридическую бумажку, с помощью которой он может перевести эти два транспортных средства на свое имя. Два довольно скромных подарка, но я понял, что для моего друга они имеют большую ценность, поскольку глаза его увлажнились (возможно, от соуса) и он с чувством произнес: «Ты правда потрясающий парень, Паблито. Самый замечательный парень, которого я когда-либо знал. Я о них позабочусь, вот увидишь. Мне никто никогда ничего такого не дарил, puta madre. Автомобиль и корабль, ничего себе!» И обнял меня в конце прочувствованной речи: «Я знаю, что ты вернешься, amigo. Когда забастовка закончится, когда мы победим, ты вернешься. И тогда машина и катер будут здесь. Они будут ждать тебя столько, сколько нужно».