Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она к тебе прижиматца! Морда разбита, глаз заплыл, так она вторым тебе подмигиват!
— Кто? — сделал удивленный вид Степан.
Успел увернуться от полетевшей в него сельницы — большой деревянной миски, в которую Парася сеяла муку.
Если кому-нибудь из родных рассказать, что Парася ему в морду посуду швыряет, не поверят. Вот что делает с человеком свободный труд! Всесторонне развивает.
— Созывай совет коммуны! — потребовала жена.
— Да? И с какой повесткой дня?
— Распутство Акулины Павловой и последующее ее изгнание из коммуны.
— Хорошо, нож-то положи от греха. Вызову Акулину для серьезного разговора и последнего предупреждения.
— В моем присутствии говорить будешь!
Степан несколько раз предлагал брату и невестке: «Вступайте в коммуну, переезжайте к нам! Первое время потеснимся, потом вам дом построим». Он видел, что Петр и Марфа задыхаются в Омске. Летом жара и вонища: фекальной канализации в городе нет, из отхожих мест бочками вывозят нечистоты, сбрасывают прямо в Иртыш и в Омь, берега которых превратились в свалки нечистот и мусора. Ассенизаторских бочек не хватает, многие домохозяева выливают нечистоты на улицу, выбрасывают зимой туда же трупы павших домашних животных. По весне все это оттаивает и начинает гнить, испускать зловоние. Но летом в сухую погоду хуже дурного запаха досаждает пыль. Часто дуют ветры, и Омск накрывают пыльные тучи. Оседая, весной и осенью пыль превращается в непролазную грязь. На субботниках, воскресниках комсомольцы, партийцы и сознательные граждане высаживают деревца, но коровы, козы и прочие овцы губят зеленые насаждения. Город-то что большая деревня. Каменных домов, двухэтажных деревянных и смешанных (подвал, первый этаж кирпичные, второй — деревянный) не более трех процентов, остальные — частные дома-срубы с огородами, саманные, насыпные и землянки. В них проживало до ста пятидесяти тысяч человек.
С местом жительства семейству Петра даже повезло — отдельное. Начиная с семнадцатого года на Омск накатывали одна за другой людские волны, жилья не хватало катастрофически. Старые вагоны, землянки, халупы — люди цеплялись за землю, как только могли. В общежитиях (городу, ставшему на путь индустриализации, требовалось много рабочих) в комнатах теснились по три семьи.
Петр трудился кочегаром на заводе сельхозмашин, и жили они при кочегарке, в полуподвальном чулане за стенкой угольного склада. Окошко мутное под потолком, пыль угольная постоянная, несмываемая.
— Зато печки не надо, — гыгыкал Петр. — От кочегарки тепло, если дверь открыть.
Степану казалось, что после родных сельских просторов, в которых они выросли и в которых он с женой и сыном сейчас жил, чулан, кочегарка, подвал, пыль, вонища — хуже тюрьмы.
— Марфа! — злился Степан, оставаясь с невесткой наедине. — Петька — ладно! Он вырвался из-под маминой диктатуры, лопатой уголь бросает — невелик труд при его природной силе мышц. На рыбалку ходит, в шахматы сам с собою играет…
— Он с Митяйкой играет.
— Все одно! Не перебивай! Петр у нас… сама знаешь! Но ты-то! Разумная трудящаяся женщина! Какого лешего вы здесь сидите, угольной пылью дышите?
— Спасибо, Степан! За приглашение спасибо, за подарки-продукты, что привез, Парасеньке поклон земной. Скучаю без моей сестренки до замирания сердца.
— Дык собирайся! Прям сейчас, едем!
— Извини, нет-ка. Мы тут, как сложилось.
— Марфа! Ты вроде не дура, а рассуждаешь, как форменная дура!
— Прости!
— Чего «прости»? Тьфу ты! На языке мозоли набил вас агитировать. Парася сказала, ежели сами опять не поедете, с твоего согласия Митяя забрать на лето. Отпускаешь?
— Конечно. Хотя сыночек наш — единственная здеся отрада глазам, душе и сердцу. Кто на него ни взглянет, все в восхищении. Могутен в своей малой размерности, весел и добр, пацанам гораздо старшим не дал новорожденных котят мучить, с отцом… с Петром в шахматы почти на равных, и глаз у него заприметливый: на веточку какую глянет или на облако, кричит: «Мама, смотри, на чертенка веселого похожа или на барашка, что на задние ножки встал!» Точно как…
— Дедушка, — договорил Степан вместо запнувшейся Марфы. — Еремей Николаевич со всей его тягой к прекрасному окружающему.
— Ну да, дедушка…
— Марфа, я тебе в последний раз предлагаю!
— Митяя соберу сейчас. Пусть на воле порезвится.
Как и мать, Анфиса Ивановна, Степан хорошо разбирался в людях. В том смысле, что видел способности и пределы возможностей каждого. Но ни мать, ни Степан никогда не задумывались, в чем причины тех или иных поступков людей. Если человек поступал, с их точки зрения, разумно, то это было нормально, а если противился мудрому совету или предложению, то по глупости. Искать причины чужой глупости так же нелепо и бесполезно, как пытаться понять источник непогоды.
Откройся Степану истинная подоплека отказа Марфы вступать в коммуну, прочитай он ее мысли, ужаснулся бы и еще раз утвердился в мысли, что в чужую голову лучше не забираться.
* * *
Марфа хотела второго ребенка. Желание было навязчивым, неотступным, терзавшим днем томлением тела, а ночью мучительными снами. Ей снилось, что она родила дитя и потеряла, не может найти. Снилось, что рожает детей безостановочно, одного за другим, как крольчиха, и всех любит, от счастья захлебывается, но не знает, куда девать прорву младенцев, снилось, что она бросается на грудь к разным мужикам, умоляя осеменить ее. Последний сон был самым кошмарным, потому что очень походил на дневные мечты. Она без труда контролировала себя и на мужиков, конечно, не бросалась. Был только один человек, перед которым она не устояла бы. Боялась очумевшей от зова природы волчицей накинуться на него. На Степана, свою безысходную любовь и мужа обожаемой сестрички Параси, которая душой была чиста и прекрасна, которая, единственная в жизни, проявила к Марфе сестринскую заботу и участие.
Несколько раз приезжал Еремей Николаевич, и Марфа ни словом, ни взглядом не дала понять о своем бабьем томлении, да и свекор не выказывал желания покрыть сноху. Не сговариваясь, они вычеркнули из памяти свой грех, словно того никогда и не было. Хотя плод греха, чудный карапуз Митяйка, вот он, бегает, прыгает от радости:
— Дедка мне машинку на колесиках смастерил! Дедка, а паровозик можешь?
— Могу, — гладил его по голове Еремей Николаевич. — Следующий раз приеду, будет тебе паровозик с вагончиками. — Повернулся к Марфе и спросил: — Баловень?
— Ох! — ответно улыбнулась Марфа, мол, разве этот пострел может не быть баловнем?
Она не стригла сына наголо, как другие матери. У Митяя на голове кучерявились нежные льняные завитушки. Пятилетнего, крепенького и рослого, его все принимали за семилетку. Когда начинал говорить, не картавя и не шепелявя по-детски, впечатление взрослости еще более усиливалось. Митяй был не только ладен телом, но и пытлив умом. Отец ему читал книжки. Их всего две было: сказки Пушкина и стихи Некрасова. Обе Митяй скоро выучил наизусть.