Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слушай, кто бы говорил… Ты рубашку свою видишь?
В итоге мы устроились на диване втроем. Мы с Клер по бокам, Поль посередке. Он переворачивал страницы, а она так на него смотрела, как будто его маленький спич ее растрогал. Как будто она купилась на все эти штучки про прошлое и про нежность, которая его теперь обуяла. Не понимаю, как она может принимать этот балаган за чистую монету. Как может хоть на секунду поверить в его искренность. И потом, даже если он думает хоть малую толику из того, что вывалил, разве это что-то меняет? Разве это может загладить зло, какое он причинил? Как это может загладить что бы то ни было?
Мне дико хотелось разреветься, но я держался. За весь день слезинки не проронил, не сейчас же начинать, блин. Но ведь все эти картинки я знал как свои пять пальцев. Мы их с мамой часто смотрели, эти альбомы. Папа был не любитель. Делал вид, что считает это все лишними сантиментами, всю эту манию разглядывать старые фото со слезами на глазах, но я знал, что не в том дело. Знал, что он напускает на себя суровость, но никакого панциря на нем нет. Знал, что он слишком о многом жалеет, чтобы это себе позволять. Смотреть на Поля детстве. Как он не отлипает от Клер. Как они дурачатся или играют. Изображают кого-нибудь. Возятся с игрушками. С конструктором “Плеймобил”, с Большим Джимом[25], Барби, Солдатом Джо[26]. Склоняются над каким-нибудь “Доктором Мабулем”[27] или “Четыре в ряд”. Вот они в саду, на голове дуршлаги вместо шлема, в руках пластиковые бутылки вместо мечей. С бадминтонными ракетками вместо гитары. В лесу, на велосипедах. Валетом на диване, каждый уткнулся в свой комикс. “Астерикс”, “Буль и Билл”, “Изноугуд”, “Синие мундиры”, “Гастон Лагафф”. В палатке возле автофургона, в оранжевом отсвете парусины, залезли в спальные мешки, одни смеющиеся головы торчат. Где следы другой, противоположной жизни? Где то детство, которое якобы пережил Поль? Пусть доказательства предъявит.
Фото следовали одно за другим. В какой-то момент появился я. Младенец. Вот Поль держит меня на руках и улыбается во весь рот. Рядом Клер, явно в полном восторге. Вид у них обоих гордый донельзя, сидят в гостиной на диване, глядя прямо в объектив. На всех фотографиях оба глядят на меня с огромной нежностью. Даже когда я уже подрос и вечно путаюсь у них под ногами. Еще там была куча снимков меня одного. Прямо тонны. Меня было больше, чем их обоих вместе, пока я не родился, но ведь во всех семьях так, верно? Я, в конце концов, самый младший, последыш. Маленькое чудо, как говорила бабушка.
Поль взял еще один альбом. Он относился ко времени, когда мы трое еще не родились. В начале шли свадебные фото родителей: мама в простом белом платье, минималистском, поразительно современном, прическа по моде того времени – небрежно взбитая на манер Сильви Вартан. Папа при параде, узел галстука сдавил шею, стоит неподвижно, но все равно кажется, что ходит вразвалку. Дальше – счастливая молодая семья, улыбки, жесты, позы, которые нам было бы трудно себе представить, если бы мы уже не видели этих фото. Невозможно связать эти картинки с теми родителями, каких знали мы: с нашим появлением как будто что-то радикально изменилось. Мы словно разом отрезали их от какой-то части их самих. Куда подевалась беззаботность, жизнелюбие? На этих фото они выглядели так круто и сексапильно – на парижских бульварах с сигареткой в зубах, за рулем их маленького “ситроена” на проселочных дорогах, с друзьями посреди закусок и бутылок на скатерти, расстеленной в поле, в саду, на берегу реки. Когда произошла эта метаморфоза?
И еще альбомы. Родителей на снимках больше нет, разве что пару раз появляется мама, всегда не одна, всегда с довеском из кого-то из нас. Только мы, мы, мы. Растем от фотографии к фотографии. Клер всегда верна себе – никаких перепадов, резких мутаций, разрывов. Послушная, немного замкнутая девочка-паинька. Серьезная, сдержанная, неприметная девочка-подросток. Ответственная, самоотверженная девушка, старшая сестра до мозга костей. Поль, наоборот, неуловимый, все более строптивый, все более сосредоточенный на себе. Длинные волосы, короткие волосы, крашеные волосы. Готика, гранж, новая волна; неохиппи, денди-поэт, стыдливый гей, довольный собой гей – все перепробовал, кроме растамана, барабанщика джембе или альтерглобалиста в саруэл, слава тебе господи. И вскоре они с Клер появляются все реже, остаюсь один я. Потом снова возникают папа с мамой. Теперь снимаю, как правило, я. Поль приезжает только на уикенд, и то через раз, потом через четыре-пять раз, потом только на Рождество и на дни рождения, и наконец исчезает совсем. Выходят первые его фильмы, все сочится ядом, а после он ведет себя все хуже, словно наслаждается, причиняя боль, словно изо всех сил старается себя скомпрометировать, довести все до взрыва. Клер теперь всегда в окружении мужа и детей, всегда в сторонке, на заднем плане, всегда не одна, а как будто частица некоего целого.
Вид у Поля был завороженный. Как будто он все это видел в первый раз. Как будто перед его глазами проходили фото какой-то другой, не его семьи. Как будто он нашел альбомы с чужой жизнью где-нибудь на блошином рынке, на развалах. Или в шкафу, когда снял дом в глубинке, в Ардеше, с большим садом и рекой под обрывом, как в восьмом его фильме – он всегда говорил, что это его любимый фильм, самый искренний, самый личный, хоть и провалился в прокате, и непонятно было, то ли он на самом деле так думает, то ли из чистого снобизма назначил любимым фильмом тот, что не имел успеха. Так или иначе, это был, по-моему, не лучший и не худший его фильм, зато, наверное, самый неожиданный, самый далекий от его привычной манеры и тематики. Самый художественный в прямом смысле, вымышленный. И потому, как ни парадоксально, наименее лживый, наименее продувной, наименее подлый.
Он открыл последний альбом. Его собственный. Посвященный ему – после того, как папа приказал, чтобы духу его здесь больше не было. В нем хранились вырезки из газет с рецензиями