Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но Барбюс не был пацифистом, — возразил Прево.
— Барбюс нет, а его «Огонь» — пацифистская книга, — парировал Симон. — Во всяком случае, именно так я ее воспринимал… И сейчас еще война для меня — это война, как она выглядит в «Огне». Одним словом, идиотская война — и все.
Прево осторожно придерживал винтовку на сгибе левой руки.
— Я все-таки вернусь к началу нашего разговора. Так вот: в тридцать шестом или тридцать седьмом ты не ставил перед собой вопрос о вступлении в партию? В те годы движение ширилось… дул попутный ветер. — Он помолчал и уже совсем другим тоном, почти застенчиво, как бы опасаясь нескромности своего вопроса и боясь, что испортит дело, добавил: — Заметь, пожалуйста, я тебя не агитирую. Нет, мне это важно с точки зрения… да, если хочешь, с социологической точки зрения… Ты ведь… ты мне говорил, что к тому времени уже побывал в Советском Союзе? Так?
— Да, — сказал Симон. — Но это другой вопрос. Мне попутный ветер не требуется. Более того, я не люблю попутного ветра.
— Романтическое смакование трудностей — занятие бесполезное, — продолжал Прево. — Есть люди, которые пошли за нами в тридцать шестом году, когда это было легко, и которые в том же году, если не в следующем, стали героями. Мало ли кто кем был. Самое важное не то, каким был человек, а то, что из него получилось.
Прево снял с головы каску верденского ветерана и принялся раскачивать ее, держа за ремешок на кончике указа-тельного пальца. Симону вдруг представился скромный садик на парижской окраине и веранда, где на цепочке рядком висят такие вот верденские каски с настурциями: их используют вместо обычных цветочных горшков.
ОБЛАТКА НА ЯЗЫКЕ
— Мне трудно отдать себе отчет во всем, что произошло за последние годы, — сказал Симон не совсем уверенным голосом. — «Время идет, время покажет!» — думал я. — Конечно, путешествие в Россию… было важным для меня событием. Но в каком смысле? Я еще и сам не знаю… Было… столько всего. Впечатления настолько противоречивы… наконец, моя неподготовленность… недостаточная подготовленность.
— А… — сказал Прево.
— Я отправился туда… на «Потемкине»! Понимаешь, что я хочу сказать?
— Нет.
Прево на мгновение перестал играть каской и повторил:
— Нет! — Но тут же добавил: — Впрочем, кажется, понимаю… Ты увидел, что все оказалось сложнее, чем ты думал?
— Я отправился туда, полный самых фантастических представлений обо всем. Совершенно фантастических. Россия виделась мне в смешении причудливых образов: романтика «Потемкина», матросское ура. Ты помнишь, как это было в фильме? Форштевень броненосца, форштевень — как символ. Итак, романтическая страна и в то же время столица будущего. Моему воображению рисовался некий никелированный мир, населенный архангелами… Теперь даже трудно восстановить в памяти этот образ. То была мечта. Не знаю, как тебе и объяснить… Фаланстер, социалистическая Икария…
— Все через это прошли, — сказал Прево.
Он медленно покачивал головой с деликатностью врача, которому описывают банальнейшие в сущности симптомы, тогда как самому больному они кажутся невиданно сложными.
— Не в такой степени, — возразил Симон. — Для меня Советская Россия была абсолютом… Представлялся человек, освобожденный от всех человеческих слабостей… Даже не так… вернее, просто безгрешный человек… — Он помолчал, устремив взгляд куда-то вдаль. — Человек, каким он был до грехопадения? Очевидно, в молодости у меня было почти религиозное пристрастие к абсолюту, от которого я еще не совсем избавился. Невероятно, но факт. Учти также, что я отправился в путешествие с молодой женой. Весенняя пора любви и, конечно, уверенность, что любовь эта совершенна. Как видишь, я и от любви тоже ждал совершенства…
В сыром воздухе слегка запахло порохом.
— Чувствуешь, как пахнет порохом? — спросил Прево. — Говорят, от этого запаха опьянеть можно…
— О реальном мире я ровно ничего не знал. Не знал даже, что такое Время. Революции не исполнилось тогда и двадцати лет: а что такое двадцать лет для Истории?.. Всего двадцать лет! Со времени гражданской войны прошло всего пятнадцать лет… Крошечный кусочек времени, но ведь им измерялась почти вся моя тогдашняя жизнь… И я считал, что этого вполне достаточно для перехода от средневековья к столице будущего и для превращения людей в архангелов! Сейчас мне это кажется настолько глупым, что даже немного стыдно. Нет, ты представь только… На границе, в Негорелом, поезд проходил под аркой. Она была украшена красными флажками, и на ней надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Я выглянул в окно вагона… Стояло лето…
…Паровоз оглушал своим пыхтением опушку леса. Кажется, это был березовый лесок? А может быть, березовым он стал лишь в воспоминаниях Симона. Трудно сказать. Симон держал в своей руке руку Камиллы. В жарком воздухе того далекого летнего вечера пронзительно заскрежетала сталь тормозов. Солдаты в фуражках перебрасывались мячом. Арка, под которой мы проехали, выглядела не очень парадно и напоминала легкое, ажурное сооружение, возведенное для народного празднества. Ничего торжественного, ничего загадочного, и все-таки с этим мгновением, с этим дыханием паровоза, остановившегося среди деревенских летних просторов, не сравнится ничего. Наступила ночь. Симон и Камилла пристально вглядывались в потемневшую кромку леса, стараясь определить по желтому пунктиру редких огоньков, где начинаются русские деревни. Симон узнал свет керосиновой лампы, такой же, как в окошках знакомых хижин на бейсакском плато. Сердце его сжалось. Он ничего не сказал. Может быть, это просто зернохранилища, стоящие поодаль друг от друга? Он не выпускал руку Камиллы, лежавшей на верхней полке. Поезд шел, мирно укачивая пассажиров, как самый обычный поезд, в котором люди едут в дальние края на отдых. Поскрипывала деревянная обшивка вагона. В темноте непривычно позвякивали ложечки в стаканах. Звук этот шел из последнего купе, где пожилая женщина, закутавшись в платок, дремала у самовара.
— Я был как слепой. Мысли путались. Я сам себе испортил это путешествие в старом, еще до революции построенном русском вагоне, и все потому, что ожидал увидеть… сам не знаю что… Должно быть, поезд из стали, мчащийся со скоростью