Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ох и местечко эта Птичья канава – лучше не сыщешь. В ней всегда полно усачей».
Пламя, найдя дорогу в дымоход, разгорается во всю мощь, и рыба начинает подгорать. Бабушка снимает сковороду и, причитая, кладет на дырку еще две конфорки.
«Наша тетка, та, что на опушке, за всю жизнь так этих печей и не узнала. Бывает, заходишь к ней, там посреди избы в земляном полу очаг, над которым еду и готовят, чугунок на крюк повесив. А дыму! От кровли до поясницы – так все и ходят, согнувшись в три погибели. Дедунчик ейный, бывало, сгорбившись до самой земли, ходит с длиннющей трубкой вокруг огня и знай поддувает». – Она всегда, батюшка ты мой, показывала, как, скрученный, будто самокрутка, ходит в дыму теткин дед.
«Дыры в крыше и той нет. Дым сквозь щели выходит наружу, вот и вся история. Весь чердак окороками, мясом увешан. Так они его и коптили. Потолка и вовсе нету. Прямо крыша.
Тетя ставила котел на пол, все рассаживаются на корточках вокруг и едят. Мы непривыкшие, нейдем туда. А тетя: „Кушайте, кушайте. Чего ждете-то?“»
Бабушка, рассмеявшись, переворачивает скворчащую на сковороде рыбу.
«Сеть у меня дырявая. В такой сетке яички далеко не унесешь, а рыба, гляди, застревает».
Мне надоедает играться с палочками, глядеть на ласточек, не устающих охотиться, иногда вскрикивающих от радости, надоедает бабушкина болтовня, скворчание жареной рыбы, запах подсолнечного масла, и я начинаю реветь. Сначала плачу тихо, тру кулачками глаза, потом все громче и громче.
«Ну, что теперь? – спрашивает бабушка. – Боже ты мой, если б у меня еще одна рука была. И тому подай, и этому».
Она берет чашку, наливает теплой водички из кастрюли и, плеснув туда ложечку своего кваса и утешающе воркуя, дает мне. Слезы высыхают, лицо проясняется, губы улыбаются, а еще через несколько минут я закрываю глаза и засыпаю.
Все со мной в порядке, деда, не пугайся ты. Я просто показываю тебе, как я засыпаю. Что ты там шепчешь? Нет, отчего же, я ее очень любил. У нее ведь на самом деле не было ста рук. Слушай, батя, дальше.
«Космач! – зовет бабушка, горстью загребая из фартука зерно и кидая его курам. – Как же ты сеть складываешь? Поплавки аккуратно клади на одну сторону, свинчатки – на другую. И вообще, пора обедать. Суп остынет. Позже закончишь».
Космач – это я, батюшка. Так меня прозвали – Косматый Мейжис. Я осторожно опускаю край сети на землю, вытираю руки о рубашку и иду домой. Солнце палит немилосердно, и я кажусь почти прозрачным – такая ослепительно-белая у меня кожа. Посмотри, отец, здесь, в полутьме, и то светится.
– Верно, Мейжис, светится. Только вот что: ты рассказываешь о себе как о другом человеке. Можно ли вспомнить себя со стороны?
Ну, батюшка, не ожидал. Разочаровал ты меня. Я тебе рассказываю о том, что было очень давно. Подумай: во сне ты же видишь себя сбоку? Сказанул, не подумав, значит. Не грызи себя, отец, у нас обоих впереди еще одна ночь, есть время исправиться.
Даже самым жарким летом я ничуточки не загораю, только на лице появляется больше веснушек.
«Паренек-то весь в веснушках, как ласточкино яйцо, – поговаривали соседи. – Мать его, видать, по ласточкиным гнездам шебуршила, не иначе».
«Коню понятно, что она там выкрадывала. Если б всех высидела, полное село было бы таких веснушчатых».
Я вприпрыжку бегу босиком по горячему песку. Никто не видел меня спокойно шагающим. Таким я уродился. Шурум-бурум, усидеть на месте невмочь, шуршу, словно пес, истосковавшийся по хозяину. Мне тогда было всего пять годков, а сеть я распутывал лучше любого взрослого. Ты бы, батюшка, не успевал следить. Кажется, едва коснусь пальцами самого спутанного места, над которым ты бы потел часа два, не меньше, и никакого узла нет и в помине. Бывало, идет кто-нибудь мимо: что за руки у мальца, ну и руки, и как это у него получается? Чудеса, да и только. Сеть, она ведь тяжелая, мокрая, грубая, тебе бы на нее и взглянуть неприятно было. А мне только подавай. Не найти занятия, которое мне нравилось больше. Работая, я на сеть даже не смотрел. Чувствовал ее пальцами. Глазею на чаек, охотящихся за рыбкой, а руки сами играются со спутанной сетью. Меня, бывало, хлебом не корми, дай сеть распутать.
Вот иду я вприпрыжку по горячему песку, а шевелюра горит ясным пламенем. Я весь из огня, тятенька. Мои волосы – они тебе, часом, не напоминают рыжие языки пламени? То-то и оно.
Переступаю порог, попадаю в душный сумрак кухни, присаживаюсь на скамью, и мои тощие белые ноги с острыми коленками зависают над землей. Молча гляжу, как бабушка деревянной поварешкой, ею самою выструганной, наливает в миску суп. Тогда беру ложку и хлебаю, лишь изредка поднимая глаза.
Бабушка садится рядом и ладонью, похожей на усохший чертополох, гладит мои волосики. На, коснись их, дедуля, увидишь, какие они нежные. Одно удовольствие такие гладить. Что они тебе напомнили? Скользкие прохладные льняные семена, когда запускаешь в них руку? Неплохо.
«Деточка ты моя, деточка. Что-то с тобой будет?»
Произнеся эти слова, бабушка отворачивается и глядит вдаль. Поверхность реки ровная, раскаленная и сверкает расплавленным оловом. Огороды все выгорят, это ясно как день. Воздух пышет жаром. Тогда-то я и спрашиваю:
«Бабушка, почему меня называют Космачом? Это мое имя?»
«Нет, деточка. Ты родился таким косматым, чернобровым. Потому и прозвали».
«Да они ж не черные…»
«Те сошли, а после эти выросли».
«Что, так всегда бывает?»
«Редко. Когда ребенок рождается черненьким, люди говорят, что Бог от него отвернулся. – Бабушкин голос переходит на шепот. – Кто мне распутает сеть, когда ты уедешь?»
«Уеду? Куда?»
«Не знаю. Отец хочет увезти твою мать отсюда. Хватит с нас, говорит, деревни этой. И тебя заберет. Увезет не увезет – все одно… Наши женщины всегда будут жарче других».
«Мою мать? Какую мать?»
«Ничего-то ты, деточка, не знаешь, и не надо, не думай об этом. Не ломай зря головку. Тебе она еще понадобится. Ну, покушал, ступай».
Я слезаю со скамьи, иду к двери. Но вдруг останавливаюсь, чувствую, как мои глаза стекленеют, взгляд начинает блуждать, руки, волшебные мои руки, которые Бог создал, чтобы сети распутывать, замирают и застывают. Потом все пропадает, я вижу одно лишь огненное колесо солнца, крутящееся на полной скорости.
Бабушка еще раз вздыхает, наливает полкружки кипяченой воды, доливает доверху пивом, подносит мне ко рту и понемногу вливает. Взгляд снова становится как раньше, мягким и влажным, руки, дрогнув, взлетают и утирают губы. Я глотаю слюну и, слегка качаясь, выхожу через дверь в трескучий от жары воздух.
– Эй! Мейжис, Мейжис, оглох ты, что ли? Слышишь меня?
А? Что случилось, батюшка? Где я родился? Что да как там было с моей матерью? Скажу тебе всю правду: я был тогда очень мал и ничего больше не помню. До сих пор для меня это тайна. Тебе еще не надоело меня слушать, дедушка? Хорошо, тогда слушай дальше.