Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В прежние годы Морел делил свою любовь поровну между моей матерью и тетей, ночуя попеременно то с одной, то с другой, но когда им прибавилось лет, он почти не спал в их постелях, его тянуло к женщинам помоложе.
В придачу за недавние месяцы здоровье Нурии ухудшилось, и на рынке мне не раз случалось застать ее сидящей на скамейке – тяжело дыша, она прижимала руку к груди. Однажды, когда я положил свою ладонь поверх ее руки, у меня возникло ощущение, будто ее сердце настойчиво рвется вон из тела, и смятение в ее глазах отражало испуг в моих. Лекарь навестил ее на дому, но лишь затем, чтобы провозгласить: одряхлевшим женщинам положено страдать, ибо Аллах дал понять раз и навсегда – первейшее предназначение женщин рожать детей и исполнять любые требования мужчин, а коли они на это больше не способны, жаловаться им не на кого, кроме как на самих себя. Лишь однажды Нурия не выходила весь день из своей комнаты, и нам пришлось всячески развлекать Морела, дабы он не заметил ее отсутствия на кухне.
В тот день, когда смерть пришла за ней, Нурия с утра выстирала белье, наварила еды и накормила домашний скот. Но первым делом она приготовила фатут с говяжьей печенью для Хаму и меня, чтобы мы поели, прежде чем отправиться в мою мастерскую, а когда она заворачивала в ткань мутабаки[51], которыми мы обычно закусывали в обеденный перерыв, я ощутил неловкость, повисшую в воздухе. Хаму и его мать души друг в друге не чаяли, в то утро, однако, ничто не напоминало о любви и душевной привязанности между ними.
Когда Хаму сел на бирюзовую подушку, его любимую, Нурия отвернулась от него, и он обиженно уставился в пол. Тетушка явно плакала накануне, и когда перед нами поставили блюдо с завтраком, Хаму потянулся к ней, но она отпрянула, сказав: «Не сейчас, Хаму, потом» – и вернулась к своим домашним обязанностям. Нам было пора уходить, и, надевая сандалии, я услышал, как двоюродный брат, понизив голос, просит у матери прощения, а когда я заглянул в комнату, Нурия сидела за столом, схватившись за голову, будто нечто непоправимое вторглось в ее жизнь. Я перевел взгляд с матери на сына, но никто из них слова не проронил, Хаму же, раскрасневшийся от злости и стыда, схватил костыли и проковылял мимо меня.
Я наклонился, поцеловал тетю в макушку, вдыхая знакомый и успокоительный запах яблочных духов, которыми она пользовалась, а когда я направился к двери, она схватила меня за руку и притянула к себе.
– Ты знал? – спросила она, глядя на меня с явным разочарованием. – Ты тоже в этом участвуешь?
– Знал что? – спросил я, и она, поискав ответ в моих глазах и обнаружив лишь неведение, отпустила меня, и я ушел, озадаченный ее вопросом. То был последний раз, когда мы были вместе.
Конечно, им жилось нелегко с самого начала. Хаму не родился с перекошенными конечностями, но заполучил их в результате злополучного происшествия, когда ему было три года. Печальная участь во многих смыслах – и не в последнюю очередь потому, что девушки заглядывались на него, ибо не было в нашем поселке парня красивее, чем он, и быть бы ему женихом нарасхват, если бы не проклятое увечье.
Нурия была ему замечательной матерью, и моя мать Фарела со временем прониклась теплым чувством к Хаму и старалась подружить нас, хотя однажды в порыве откровенности поведала мне под секретом, что не совсем доверяет ему.
– Будь поосторожнее с ним, сынок, – сказала она мне, наблюдая, как Хаму вырезает пару орлов на рукоятках новых костылей. – Ты думаешь, он любит тебя, как ты его, но, боюсь, есть в нем темная изнанка.
– И что же это за изнанка? – недоуменно спросил я.
– Зависть, – ответила Фарела. – Хаму завидует твоей самостоятельности и свободе, искусности твоих рук, тому, что ты не калека. Если он найдет способ навредить тебе, такой возможности он не упустит.
Я был молод и только рассмеялся в ответ, полагая предостережения матери сущей нелепостью.
Порой я, бывало, задумывался, не за миловидность ли все так обожают Хаму. И не сомневался, что будь я таким же красавчиком, отец отстранился бы от меня окончательно либо сдал в сиротский приют. Однако даже он питал приязнь к моему добронравному кузену и вел себя с ним как мягкосердечный дядюшка, и эту благосклонность я легко прощал ему. По тогдашней наивности своей я полагал, что не любить Хаму невозможно.
Тело Нурии обнаружила моя мать. Вскоре после обеда она вернулась домой и нашла свою закадычную подругу лежащей в пыли за курятником, там, где цыплята вылуплялись из яиц, – рука тетушки цеплялась за ворот платья, ужасная гримаса застыла на ее лице. Фарела с плачем прибежала в комнату моего отца, и он вышел, чтобы подобрать свою скончавшуюся любовницу, отнести ее в дом и положить на стол.
– Ее сердце, – тихо сказал он моей матери, взял ее руку и поднес к губам, позволив себе редкое мгновение нежности в их отношениях. – Должно быть, оно не выдержало в конце концов.
Когда мы с Хаму пришли домой, моя мать обмывала тело: по нашему обычаю покойницу следовало предать земле до захода солнца. Я плакал навзрыд, долго и без стыда, но Хаму, к моему удивлению, не пролил ни слезинки, просто смотрел неотрывно на свою мать, и что он чувствовал, понять по его лицу было невозможно. Однако он заметно дрожал, а когда я протянул ему ладонь в знак нашей дружбы, он отмахнулся от меня и бросился вон из дома, громко стуча костылями по каменному полу.
Немногим позднее над телом Нурии, завернутым в саван, прочли молитвы. Отец и я вместе с двумя нашими соседями отнесли тетю на кладбище, положили в могилу и засыпали землей, а тем временем ее душа возносилась к Аллаху на суд Божий.
Вернувшись домой, Хаму я не застал, как и не нашел следов его пребывания в нашем доме.
Ночью мне не спалось, воспоминания о тетушке теснились в моей голове. Помня о длительном путешествии, что предстояло мне на следующий день, я поднялся рано и решил, что прогулка, возможно, утишит мои чувства. Я побрел