Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Недостаток дисциплины. Раздражительность. Другие девочки. Нет.
– Она пережила ужасное потрясение, – говорит ведьма Швиттер. – Это, несомненно, нужно учесть.
– Это не просто естественное расстройство из-за смерти ее отца, – вставляет дядя Храбен. – Тут все серьезнее. Со слов Йоханны – Aufseherin[63]Лангефельд35, – ребенок застал мать за актом самоубийства.
Урсель хмыкает:
– Так у них вся семейка с приветом.
– Фрау Рихтер, прошу вас. – Дядя Храбен почти кричит. – Разумеется, как сказала фрау Швиттер, необходимо оговориться, что…
– Да-да, не следует сбрасывать со счетов воздействие горя…
– Никакой дисциплины. Чудовищно. Научить рано. Необходимо.
– Однако, насколько я понимаю, Криста регулярно демонстрирует антиобщественное поведение, и мне жаль, что в приюте ей не место.
– Куда же тогда? – спрашивает ведьма.
Долгая тишина, а потом кто-то отодвигает стул.
– Отведите ее к остальным нежелательным, – говорит Урсель.
– Ну нет. – Ведьма Швиттер, кажется, в ужасе. – Она же совсем маленькая. И еще такая хорошенькая в придачу. Неужели некому ее взять к себе?
За моей спиной Лотти вопит, что мы никому не нужны. Придется нам жить в лесу и питаться ягодами, а одежду делать из листьев. А когда пойдет снег, мы спрячемся в берлогу, как медведи.
– Погодите минутку, – говорит дядя Храбен. – Может, я мог бы стать опекуном ребенку или…
– Приличия не позволят. – Какой-то новый голос, высокий, ясный: не могу определить, женский или мужской. – В особенности если учесть вопрос крови. Похоже, прабабушка девочки была… Untermensch[64].
– Она была принцесса, – кричу я, хватаю вазу и швыряю через перила. – А вы все dumme Schweinhunde[65]. Я вас ненавижу.
Бегу обратно в комнату за Лотти и крепко прижимаю ее к себе. Это она придумала – зажечь свечи и подпалить занавески.
Проснувшись после очередной беспокойной ночи, Йозеф подумал, что бродит по дремучему темному лесу из сказок и куда б ни шел – лишь блуждает впустую. Или почти впустую… Образы, явленные в неупорядоченном повествовании, содержали материалы, совершенно не подходящие для детских сказок на ночь. Во снах он извивался в роскошной зелени или же, опутанный складками бархата цвета плоти, всем телом пылко выражал все тайные желания, о каких ни за что не скажешь вслух. Матильда не раз и не два отвергала его. Лили – нет, и они лежали вместе среди благоуханных весенних цветов на лесной поляне.
Холодная колбаска и тепловатый кофе поутру умерили его воспоминания. Ненадолго он обратился мыслями к другим обитателям своих сновидений: его пятеро детей проходили мимо сцены его разврата, иногда в виде малышей, иногда – уже взрослыми людьми, задерживаясь поглазеть, лишь когда возникали в образе подростков; коллеги – то приближаясь, то удаляясь, поджав губы, отводя глаза; его отец – иудейские черты его невероятно преувеличены, он трясет осуждающим перстом, в третий раз в жизни Йозефа угрожает выпороть его; Großmutter[66], потрясающая державной деревянной поварешкой; а еще – белая тень, источающая меланхолию, возможно – его мать. А Лили? Даже в полной самозабвенности Лили смотрела им всем в глаза и продолжала улыбаться. Йозеф цеплялся за ее бесстыдство, как утопающий за соломинку, через которую, как ему казалось, даже погружаясь с головой под воду, в самый черный ил, он мог бы дышать. А теперь уныло размышлял о персонажах мидрашей: о mazakim, ночных демонах, о суккубах – прекрасноликих всех без исключения…
Йозеф резко одернул себя. Мысли, недостойные современного образованного человека, ученого, новатора. Отбросив утехи ночных фантазий, он вернул себя к размышлениям о медицинском состоянии пациентки. Молчание Лили, ее неохотные ответы на вопросы – если не считать бессмыслицы или обрывков доморощенной философии – в сочетании с недостатком знания о ней, за вычетом немногочисленных фактов, связанных с ее обнаружением, изначально бросали ему захватывающий вызов. Теперь же, из-за неспособности двинуться в излечении дальше, он мерил шагами комнату и дергал себя за бороду. С любой болезнью – как и с преступлением, а тут одно, возможно, последовало за другим – требовались некое исключение и дедукция. Йозеф улыбнулся. В этом он не слишком отличался от знаменитого сыщика, придуманного Конаном Дойлом, которым так увлекалась Матильда. Улыбка умерла у него на губах. О жене он думать не станет. Тем не менее даже Шерлоку Холмсу требовались какие-никакие улики, чтобы основывать на них свои рассуждения. А тут – ничего, если не считать следов нападения и отсылок к чудовищу-мужчине, вероятно – воображаемому и уж точно преувеличенному, ибо как может сохраниться очарование, подобное ее, окажись оно в тенетах зла? Но Лили не просто с неба свалилась. Разумеется, если она из привилегированных слоев, ее могли держать дома и тем скрывать ее истерию от мира. Некоторые факторы натолкнули его на мысль, что последнее маловероятно, если только она не чья-нибудь юная злосчастная жена. И все же, жила ль она прежде в роскошном особняке или в скромной квартире, упрятана была в монастырь или в тюрьму – да пусть даже заточена в этом проклятом клубе, – кто-то в Вене должен хоть что-то знать.
– Etwas Neues капп man nur finden, wenn nab das Alte kennt, – пробормотал Йозеф. Нечто новое можно обнаружить, если знаешь хоть что-то из старого. Да, верно. Беньямин мог бы удвоить усилия, продолжить служить своему хозяину глазами и ушами и обнаружить это старое. Йозеф все еще не желал выходить в свет, а еще более не хотел разбираться почему, попросту говоря себе, что возникнет слишком много вопросов, отчего он вернулся из столь долгожданного отпуска один; слишком много будет многозначительных взглядов. Он осмотрел стол и завтрак на нем с отвращением и подумал, не удастся ли ему замаскироваться так, чтобы проскользнуть, глаза долу, в кафе «Музей». Вряд ли, поскольку часть удовольствия от времяпрепровождения в новом заведении Адольфа Лоза36 – в открытую разглядывать чистый яркий интерьер и внешнее убранство кафе: почти эстетическое отрицание всего, если сравнивать с живописными соседними зданиями Сецессиона, – а заодно и предвкушение компании лучших венских художников и интеллектуалов. Йозеф воткнул нож в колбаску и угрюмо предался домашнему завтраку.
Когда несварение несколько успокоилось, он отправился искать Лили, но обнаружил только Гудрун, перебирающую горы старых газет, – она клеила вырезки в массивный альбом, последний том из нескольких. Это развлечение занимало ее, сколько он ее помнил, а ее эклектичные вкусы уже стали тихим семейным анекдотом. Страницы, вырезанные из старых рассказов в картинках, боролись за место с религиозными текстами, с Partezettel – ничто не может сравниться в очаровании с полными обожания некрологами ненавидимых усопших, – а также с кричаще оформленными пакетиками из-под семян, кои перемежались фигурно вырезанными херувимами, букетиками цветов и девизами, сентиментальными девочками в обнимку со спаниелями или мальчиками с волчками или обручами. Обретались тут и многие рисунки детей Йозефа – столь невинно точные: вот уютно располневшая Матильда; его бывший протеже, Зигмунд Фрейд, едва различимый в сигарном дыму, а вот и бедный Großvater[67], мучительно похожий на крокетные воротца. Нашелся даже рисунок его самого: они идут с добрым другом Эрнстом Махом37, своими выдающимися бородами вперед, и машут руками, обсуждая какой-то путаный философский вопрос связи равновесия в обществе в целом и у отдельных индивидов, по их независимым открытиям, на примере жидкости в сообщающихся сосудах. Йозеф хорошо помнил тот вечер. И Дора, несомненно, тоже – она подошла слишком близко к рою свирепых пчел. Бедная девочка, хотя следом за одной пыткой подоспела вторая: ядовитые жала извлекали несколько часов, и лишь после этого отравление прекратилось; Дора терпела до последнего – не издала за все время ни звука.